Ну а теперь, благороднейший Багаттино (именно так обращаются обычно к великим мужам, достойным, как и ты, подобного величания), можешь хватать эти листы и рвать их в клочья. Ведь и великие мира сего порою не просто рвут посвященные им страницы, но еще и подтираются ими, несмотря на хвалу, которую воздают им продажные музы, что, задрав подол, бегут за своими покровителями. Великие мужи всегда умеют оценить их по достоинству, как, должно быть, умеешь это и ты. Я уверен, что если бы ты владел человеческой речью, ты сказал бы, что в рассказе Нанны о жизни монахинь чувствуется злость, которая нисколько не уступает твоей. Нанна — это цикада, которая стрекочет все, что приходит ей на ум, но ведь у монахинь, к которым простой люд относится хуже, чем к девкам, в самом деле дурная слава. Вокруг них все настолько пропиталось духом Антихриста, что смрад их пороков заглушает благоухание цветов девственности настоящих невест Христовых. Одно только упоминание об этих невестах наполняет мою душу тем чувством святости, которое мы ощущаем, находясь подле них; так, оказавшись среди роз, мы чувствуем их благоухание. А тот, кто хочет услышать голоса ангелов, должен послушать, как поют они свои священные гимны, умеряя гнев Господень, склоняя Его простить нам наши грехи. Так что Нанна рассказывает не о тех монахинях, которые действительно приняли обет девственности, а о тех, что смердят подобно дьяволу. И точно так же, как я никогда не стал бы поклоняться никакому другому королю, кроме христианнейшего короля Франциска{6}, воспевать кого-либо, кроме Великого Антонио да Лева, восхвалять какого-либо герцога, кроме флорентийского, превозносить какого-либо кардинала, кроме Медичи, служить другому маркизу, кроме маркиза дель Васто, почитать другого князя, кроме князя Салерно, водить дружбу с любым другим графом, кроме Массимиано Стампа{7}, так же я ни за что не осмелился бы не то что написать, даже вообразить себе то, что говорится о монахинях на этих страницах, если б не был убежден, что мое раскаленное перо выжжет язвы, коими похоть запятнала тех, что должны быть как лилии в саду, а они, напротив того, замарали себя грязью, да так, что сделались противны не только Небу, но и Аду. Я надеюсь, что рассказ мой станет тем целительным острым ножом, посредством которого хороший врач отсекает больной член, для того чтобы остальные сохранить здоровыми.
Антония и Нанна
День первый
Антония: Что с тобой, Нанна? Разве пристал столь озабоченный вид женщине, у которой весь мир в кармане?
Нанна: Это у меня-то мир в кармане?
Антония: Разумеется. Озабоченной пристало быть мне, которая не нужна теперь никому, кроме французской болезни; а ведь у меня — пускай я бедна — есть своя гордость; я же знаю, что нисколько не погрешу против истины, если скажу, что я и сейчас еще хоть куда!
Нанна: Ах, дорогая Антония, у каждого свои заботы; тебе странно, но есть они и у тех, у кого, ты считаешь, не жизнь, а праздник. Поверь: мир, который, ты говоришь, у меня в кармане, устроен довольно-таки скверно.
Антония: Да, для меня, но не для тебя: ведь тебе разве что птичьего молока не хватает. По всему городу, на площадях и в остериях, только и речь, что о тебе, — все Нанна да Нанна. И дом твой всегда гудит как улей, потому что вокруг тебя пляшет весь Рим. Так венгры на празднике пляшут мореску.
Нанна: Ты верно говоришь, но мне от всего этого нет никакой радости. Я как та новобрачная перед богато накрытым столом, которая из стыдливости не решается приступить к трапезе. В общем, сестричка, как-то мне неспокойно. Впрочем, хватит об этом.
Антония: Ты вздыхаешь?