Антония: Конечно, так возиться со столом могли только монахини, у которых много свободного времени.
Нанна: Так вот, сидят они и ждут, а между тем бьет два часа[8] и самая нетерпеливая говорит: «Быстрее отстоять рождественскую мессу, чем дождаться викария». А другая ей отвечает: «Ничего тут удивительного, что он запаздывает. Ведь епископ, который завтра проводит конфирмацию, мог отослать его с любым поручением». Тут они принялись болтать, чтоб не скучать в ожидании, но прошел еще целый час, и тогда они наперебой стали обзывать викария теми самыми словами, какими обзывает священников маэстро Пасквино{44}; «Свинья, бездельник, лентяй», — честили они его; потом одна подбежала к огню, на котором кипели два каплуна — такие жирные, что под конец жизни, наверное, уже не могли двигаться, и над которыми вертел прогибался от тяжести откормленного фазана, — и хотела было вышвырнуть все это за окошко, но ее удержала подруга. Между тем этот дурак, погонщик мулов, которому было велено принести охапку дров в комнату монахини, подавшей своей задушевной приятельнице свой замечательный совет, перепутал дверь — хотя та, что водрузила ему на плечо вязанку дров, все хорошо объяснила — и в самый разгар суматохи появился со своими дровами в комнате, где ждали монсиньора. Когда поджидавшие погонщика подружки поняли, куда он вошел, они принялись царапать себе лицо от огорчения.
Антония: Ну, а что сделали те, что стояли в карауле?
Нанна: А что бы сделала ты на их месте?
Антония: Уж я бы случай не упустила.
Нанна: Вот и они не упустили. Неожиданному появлению погонщика мулов они обрадовались так, как радуются голуби при виде наживки, и оказали ему королевский прием. Заперев дверь на засов, чтобы лис не сбежал из капкана, они посадили его между собой и вытерли ему лоб свежевыстиранной салфеткой. Погонщику было лет двадцать; безбородый, пухлый, белокожий, рослый, с широким, как дно у четверика, лбом, с филеями, как у аббата, — эдакий Прочь-Заботы, эдакий А-Где-Это-Тут-Гуляют, он был даже слишком хорош для того, что они задумали. Увидев перед собой на столе каплунов и фазана, он сначала состроил смешную гримасу, а потом принялся заглатывать огромные куски и при этом пил как сапожник. Зато для монахинь, которым не терпелось узнать, как отбивает сукно его молоток, каждая минута ожидания казалась тысячелетием, и они ковырялись в кушаньях с видом человека, которому не хочется есть. И если б самая похотливая, не в силах больше терпеть, как иногда не может больше терпеть отшельник, не вцепилась в его дудку, как коршун в цыпленка, погонщику мулов удалось бы устроить себе настоящий пир. Однако при первом же прикосновении он поднял свое орудие — так трубач в замке Святого Ангела подымает трубу, — и из ножен показался кусок лезвия, длине которого позавидовал бы сам Бевилаква{45}; не выпуская его из рук, первая монахиня дождалась, когда ее товарка отодвинет столик, и, засунув игрушку себе между ног, оказалась на вертеле у погонщика, который продолжал сидеть; а так как, приступив к работе, он проявил столько же сдержанности, сколько бывает ее у толпы, когда, получив святое благословение, она теснится на мосту Святого Ангела, стул опрокинулся, и оба полетели вверх тормашками, как обезьяны; увидев, что ключ выскочил из скважины, вторая монахиня, которая все это время только роняла слюни, как старая кобыла, испугалась, что непокрытая головка может простудиться, и накрыла ее своей verbigrazia{46}; однако это так рассердило первую сестру, из которой вынули затычку, что она схватила подругу за горло, и той пришлось выплюнуть даже ту малость, которую она успела заглотнуть; вынужденная прервать начатое дело, она бросилась на товарку с кулаками, и началась драка не хуже тех, в которых любят схватываться нищенствующие во имя святого Павла.
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Дурачок бросился их разнимать, но тут я почувствовала, что кто-то подошел ко мне сзади и, положив руки на плечи, шепнул: «Добрый вечер, любимая!» Я вздрогнула от испуга, потому что, поглощенная дракой этих взбесившихся баб (не могу назвать их иначе), позабыла обо всем на свете. «Ой, кто это?» — спросила я, почувствовав на своих плечах эти руки, и обернулась, готовая позвать на помощь, но, увидев, что это бакалавр, который отлучался встречать епископа, успокоилась. Тем не менее я сочла нужным ответить ему так: «Святой отец, я не из тех, что вы думаете… отойдите… нет, нет, не надо, я не хочу… только не сейчас… я закричу… Боже меня упаси, да лучше я вскрою себе вены… никогда… нет… я же сказала, никогда… вам должно быть стыдно… хороши же вы, нечего сказать…» А он в ответ говорил: «Возможно ли, чтобы за обличьем Херувима, Престола и Серафима{47} скрывалось такое жестокосердие? Я ваш раб, я вас обожаю, вы мой алтарь, моя вечерня, моя молитва и моя месса… если вам хочется, чтоб я умер, — вот нож, пронзите мне грудь, и вы увидите, что на моем сердце золотыми буквами написано ваше имя». С этими словами он попытался вложить мне в руку красивый кинжал с серебряной позолоченной рукоятью и лезвием, наполовину сделанным из дамасской стали. Но я отказалась его взять и так и стояла, молча, опустив глаза и повернувшись к нему спиной, пока он своими речами, звучавшими, как рассказ о Страстях Христовых, не вскружил мне голову настолько, что я перестала артачиться.
8
Т. е. девять часов вечера. В средние века сутки делились не на равновеликие часы, а на часы дня и часы ночи: первые — от восхода до заката солнца, вторые — от заката до восхода. Летом часы дня были длиннее часов ночи, зимой — наоборот. Сутки, кроме того, делились на ряд отрезков — канонических часов (hovae canonicqe); обычно их было семь, и обозначались они боем церковных часов.