Антония: А что, вот было б дело, если б она, забеременев от одного только его вида, дотронулась до носа и родила потом дочку, у которой на лице отпечатались бы эти шары!
Нанна: Ха-ха-ха! После того как она коснулась рукою земли, она вдруг так возжелала хвоста этого барана, что ей стало дурно и ее уложили в постель. Муж, удивленный странным припадком, поспешно вызвал из города врача, который пощупал у нее пульс и спросил, был ли стул.
Антония: Клянусь честью, кроме нижнего перегонного куба, — мол, как он работает, — их больше ничего не интересует.
Нанна: Это ты верно говоришь. Так вот, дама ответила врачу, что нет, не был, — и тот тут же назначил ей процедуру, от которой она отказалась. Слезы навернулись у мужа на глазах, когда он услышал, что она просит позвать священника. «Я хочу исповедаться, — сказала она. — Если Богу угодно, чтобы я умерла, мне угодно достойно принять свою участь; хотя оставлять тебя, муж мой, мне тяжело». При этих словах дурачок бросился ей на шею, плача так, будто его поколотили, а она поцеловала его и сказала: «Мужайся». Явился растерянный священник; в ту минуту, когда он входил, врач, следивший за состоянием дамы, держал руку на ее пульсе и очень удивился, заметив, как он оживился при появлении священника. Выступив вперед, священник сказал: «Бог пошлет Вам выздоровление». Она же, увидев, как приподнимается на месте гульфика его сутана, которую он носил подпоясанной, снова потеряла сознание и пришла в себя только тогда, когда ей смочили запястья розовым уксусом. Между тем ее муж, порядочный пентюх, приказал всем выйти из комнаты и вышел сам, притворив за собой дверь, чтобы никто не мог услышать слов исповеди; выйдя, он принялся обсуждать случившееся с врачом и услышал при этом множество всяких глупостей. И вот, покуда врач, которому бы только свиней холостить, беседовал со слизняком мужем, священник сел подле дамы на кровать и, не желая ее беспокоить, перекрестил собственною рукой. Он уже собирался спросить, когда она последний раз исповедовалась, как она вдруг вцепилась в его мгновенно затвердевший шнурок и потянула исповедника на себя.
Антония: И хорошо сделала.
Нанна: И что ты думаешь! Всего два выстрела, и он полностью излечил ее от дурноты.
Антония: Я думаю, что всяческой похвалы заслуживает дама. Это тебе не чистоплюйка, которая кончит, а потом скажет: «Мы, кажется, вспотели?»
Нанна: Приняв исповедь, священник поднялся и сел, положив руку ей на голову; как раз в это время муж робко заглянул в дверь и, увидев, что грехи отпущены, подошел к постели. Заметив, как прояснилось у больной лицо, он сказал: «Все-таки нет лучше врача, чем служитель церкви, ей-Богу нет; ты совершенно оправилась, а ведь была минута, когда я думал, что тебя потеряю». Обернувшись к мужу, дама со вздохом сказала: «Да, мне лучше», — а потом сложила ладони и стала бормотать «Confiteor»{72}, делая вид, будто заканчивает исповедь. Отпуская священника, она сунула ему дукат и два юлия{73}. «Юлии, — сказала она, — это за исповедь, а дукат — за то, чтобы вы отслужили для меня мессу Сан Грегорио»{74}.
Антония: Хорошо, давай следующую историю.
Нанна: Послушай-ка вот эту, она будет похлеще, чем та, что со священником. Жила в наших краях одна почтенная сорокалетняя матрона, у нее было тут богатое имение. Она происходила из знатной семьи, а ее муж был знаменитым адвокатом: он творил настоящие чудеса своими писаниями, которые собирал в толстые книги. Так вот, эта матрона, о которой идет речь, носила всегда только темное и целый день не находила себе места, если не отстоит утром пять или шесть месс. В общем, то была ходячая Авемария, алтарная скамейка, церковная швабра. Постилась она по пятницам круглый год, а не только в марте, во время мессы подавала голос, словно священнослужитель, и подпевала во время вечерней службы. Говорили, что под платьем она носит вериги.