Антония: Ну что ж, это была неплохая сделка.
Нанна: А как-то раз в меня влюбился старый хрыч — дряхлый, тощий, морщинистый, ну а я влюбилась в его кошелек. Наслаждаться мною он был способен примерно так же, как беззубый — грызть сухую корку, поэтому он только и делал, что щупал меня да тискал и сосал груди. Ни трюфеля, ни артишоки, ни взбадривающие сиропы не могли заставить его палку подняться. И даже если она чуть-чуть приподымалась, то тут же опадала, как фитиль, у которого кончилось масло: чуть занявшись, он сразу же гаснет. Сколько я его ни теребила, сколько ни совала палец в очко или под бубенчики, толку от этого не было никакого. И каких только шуток я над ним не шутила! Однажды устроила обед, на который явилось множество куртизанок. Старик оплатил все расходы, а кроме того, принес тридцать серебряных тарелок, четыре из которых я украла. А когда он поднял шум по этому поводу, я бросилась ему на шею и принялась уговаривать. «Папа, папа, — говорила я ему, — не надо кричать, у вас будет несварение. Возьмите мои платья, возьмите что хотите и заплатите за эти несчастные тарелки». Он успокоился, а потом я столько раз называла его папой, что он привык к этому, как привыкает к слову «папа» отец, слыша его все время от любимого сыночка. Он сам заплатил за тарелки и удовольствовался клятвой, что никогда в жизни больше ни у кого ничего не возьмет в долг.
Антония: Ну, ты и молодец!
Нанна: Завязывая новую дружбу, я была такой ласковой, что каждый, кто говорил со мною впервые, уходил, превознося меня до небес. И только потом, распробовав, понимал, что принял за манну — алоэ. Если вначале я старалась делать вид, что мне не по нраву дурные поступки, то потом я уже не скрывала, что не по нраву мне как раз добрые дела. Ведь для настоящей девки нет ничего приятнее, как устраивать скандалы, сбивать с толку, портить дружеские отношения, сеять ненависть, слушать ругань и натравливать людей друг на друга. При этом у меня не сходили с языка князья, император, турецкий султан, король. Я любила поговорить о нужде и богатстве, о миланском герцоге и о том, кто будет новым папой. Я уверяла всех, что звезды на небе точно такого же размера, что бронзовая шишка в храме святого Петра{130}, ничуть не больше, что Луна — это названная сестра Солнца, и, перескакивая с герцогов на герцогинь, говорила о них, как о полных ничтожествах, только что ноги о них не вытирала. В общем, я так перед ними чванилась, что куда там императрице! Я вела себя, как та, знаешь, что, расстелив у своих ног шелковые ковры, приказывала всем, кто приходил, опускаться перед ней на колени.
Антония: Ты имеешь в виду папессу?{131}
Нанна: Да говорят, она не так уж и важничала. К примеру, она никогда не выдумывала себе имен, как это любят делать девки. Одна из них уверяет, что она дочь герцога Валентино, другая — что кардинала Асканио{132}, а Мне-Мама-Не-Велит подписывается не иначе как «Лукреция Порция, римская патрицианка» и запечатывает письма огромной печаткой. Но не нужно думать, что славные имена, которые они себе присваивают, делают их лучше. Им настолько чужда жалость, милосердие и любовь, что они не подали бы даже святому Рокко, святому Иову или святому Антонию, попроси они у них милостыню, а ведь они перед ними трепещут!
Антония: Паршивки!
Нанна: И знай: лучше швырнуть вещь в реку, чем подарить девке. Получив подарок, она уже не скрывает презрения к своему благодетелю, хотя до этого всячески перед ним заискивала. Единственное, что в них хорошо, — это верность своему ремеслу. Ну прямо что твои цыгане или индийские братья{133}! А еще — у девки на языке мед, а под языком — лед. Только что ты видела, как две из них буквально облизывали друг друга, но стоит им расстаться, как они несут друг про друга такое, что испугался бы даже Дезидерио со своими собутыльниками{134}, а ведь они, как известно, сумели напугать даже смерть, продолжая смеяться над нею в те минуты, когда их четвертовали и жгли на костре. В своем злоязычии девки не щадят никого; как бы ты их ни любил, сколько бы добра ни делал, все равно они над тобой посмеются. Девка готова посмеяться и над тем, кто считается ее фаворитом, и к которому она обращается не иначе как «ваша светлость» и «ваше сиятельство». Когда он уходит, уступая место другому гостю, его провожают поклонами и сладкими словами, но едва он спустится с лестницы, как в спину ему несутся насмешки, а уж когда выйдет за дверь, его начинают поносить, как последнего мерзавца, и настает черед нового гостя чувствовать себя любимчиком.