Антония: А почему они так себя ведут?
Нанна: Да потому что девка не была бы девкой, не будь она предательницей по духу и убеждению. Девка, которая лишена этого свойства, все равно что кухня без повара, еда без питья, лампа без масла, макароны без сыра.
Антония: Думаю, что те, кого они погубили, чувствуют большое утешение, видя девку, запряженную в телегу, как случилось, например, с той, про которую сложены следующие стихи:
Я выучила эти стихи наизусть и думала, что их написал маэстро Андреа, а потом узнала, что их автор — это тот самый, от которого достается даже «великим мужам», он не щадит никого{135}. Вот так же не щадит меня моя болезнь, и мне ничего не остается, как терпеть, потому что ни от микстур, ни от мазей, ни от растираний нет никакого толку.
Нанна: Просто и не знаю, что тебе еще рассказать, хотя в запасе у меня много больше, чем я тебе поведала. Погоди, дай собраться с мыслями. У меня уже мозги набекрень, голова идет кругом, оттого что ты все время заставляешь меня перескакивать с пятого на десятое. Ну ладно, скажем так: появился однажды в Риме юноша двадцати двух лет, знатный и богатый, из купеческой семьи, лакомый кусочек для всякой девки, и я сразу же положила на него глаз. Я сделала вид, будто страстно в него влюбилась, и, чем больше я показывала, как я его люблю, тем выше он задирал нос. Что ни день, я пять, а то и шесть раз посылала к нему служанку, умоляя его удостоить меня визитом, и по городу быстро распространился слух, что я прямо-таки по нему сохну. «Смотрите, — говорили все, — девка-то втюрилась! И в кого! У него же молоко на губах не обсохло! Она просто с ума сходит, оттого что не может его удержать». Я на все это молчу, хотя в душе злюсь, и продолжаю делать вид, что не ем, не сплю — только о нем и думаю. Я говорила только о нем, беспрестанно его к себе приглашала, и в конце концов вокруг уже начали биться об заклад: умру ли я из-за его прекрасных глаз или просто тронусь умом. Юноша, которому уже перепало от меня несколько сладостных ночей и вечерних трапез, хвастался всем моим подарком — дешевеньким бирюзовым перстеньком. А я при всяком удобном случае ему говорила: «Если вам нужны деньги, ни у кого не одалживайтесь, берите у меня: все, что у меня есть, — ваше, потому что я и сама — ваша». Все показывали на него пальцем, когда он, распустив хвост, расхаживал по улице Банки. Как-то раз, когда он был у меня, в гости ко мне пожаловал один знатный господин. Закрыв юношу в своей туалетной, я вышла к посетителю. Он поднялся ко мне наверх, сел и, увидев простыни из тонкого батиста, сказал: «Кому же это предстоит лишить их девственности? Вашему Канимеду?» (Или Ганимеду, не помню точно.) «А кому же еще, — отвечаю я, — ведь я люблю его, прямо-таки обожаю, он мой бог, а я его раба и вечно буду рабой. А вас, всех остальных, я люблю только ради ваших денег». Можешь себе представить, как загордился юнец, когда все это услышал! Как только гость ушел, я его выпустила: он вышел из своего укрытия в рубахе, едва прикрывавшей зад, и в таком виде стал расхаживать по дому, поглядывая на меня и на слуг с видом хозяина. Но я уже подхожу к концу этой молитвы. Однажды, когда он хотел по своему обычаю завалить меня на сундук, я вырвалась и убежала, оставив его в самой охоте, а сама заперлась с другим. Не привыкший к таким шуткам, он схватил свой плащ, выругался и, бросив какую-то глупую угрозу, ушел, уверенный, что вскоре я его позову. Увидев же, что голубка не дает о себе знать, он разъяренный появился у моих дверей и услышал: «Синьора не одна». Его как палкой по голове ударили. В горле у него пересохло, на глазах выступили слезы, и он, понурившись, медленно побрел прочь от моего дома. Ноги у него дрожали, как у человека, только что оправившегося после болезни; я подглядывала за ним сквозь жалюзи и смеялась. Когда кто-то с ним поздоровался, он ответил, едва приподняв голову. Вечером он снова пришел, и я приказала его впустить. Он застал меня в веселой компании и, не дождавшись, чтобы ему предложили сесть, предложил себе это сам. Устроившись в углу и не участвуя в общем веселье, он так и просидел там, покуда все не разъехались. Когда мы остались одни, он сказал: «Так вот, значит, какова ваша любовь. Чего стоят ваши ласки, ваши клятвы?» А я ему отвечаю: «Знаешь, дружок, из-за тебя я и так стала притчей во языцех среди всех римских куртизанок. Люди смеются над моею простотой. Но больше всего мне не нравится, что мои любовники перестали давать мне деньги. „Зачем, — говорят они, — мы будем покупать масло, если на нем будут поджаривать хлеб для другого?“ Если ты хочешь снова видеть меня такой, какой я была, ты должен сделать одну вещь». Услышав это, он поднял голову, как подымает ее приговоренный к смерти при криках толпы «Отпустить его! Отпустить!» Он принялся уверять меня, что ради моей любви готов сделать все, даже невозможное, хоть блоху подковать, и умолял не томить и поскорее сказать, чего я от него хочу. Я сказала: «Я хочу новую шелковую постель, вместе со всеми украшениями, тканью и деревом для изголовья, она будет стоить около 199 дукатов. Мне надо, чтобы мои приятели увидели, что ты тратишь деньги, стараясь мне угодить. Но ты возьмешь все это в кредит, а когда настанет время платить, предоставь дело мне: я заставлю их раскошелиться». — «Это невозможно, — отвечает он. — Отец повсюду разослал письма, чтобы мне ничего не давали в кредит и что всякий, кто это сделает, сделает это на собственный страх и риск». Я поворачиваюсь к нему спиной и выгоняю его из дому. Спустя полтора часа посылаю за ним снова и говорю: «Поди к Соломону, он даст тебе денег под твою расписку». Он идет к Соломону и, услышав от него: «Без процентов я денег не даю», снова возвращается ко мне. Тогда я говорю: «Иди к такому-то, он даст тебе драгоценностей на оговоренную сумму, и жид у тебя их купит». Он уходит, находит того, с драгоценностями, обо всем договаривается, дает ему расписку сроком на два месяца, потом относит драгоценности Соломону, продает, а деньги приносит мне.