Поэзия С.С. Боброва 461 ную поэму в восьми песнях. Это не могло не расцениваться как заявка на первостепенную литературную значимость, а кем-то и как посягательство на иерархию действующих сочинителей. В первой известной эпиграмме на Боброва высмеивается именно желание писателя выдать «собранье полное стихов», заведомо не востребованное публикой: Рифмушкину Рифмушкин говорит: «Я славою не сыт: Собранье полное стихов моих представлю, По смерти я себя превозносить заставлю, Изданье полное - прямой венец труда! Нет нужды в справке, Остаться я хочу, остаться навсегда...» Приятель возразил: «У Глазунова в лавке»66. Забавно, что эта эпиграмма принадлежит перу графа Д.И. Хвостова, который будет славен плодовитостью и разорительной страстью «отдавать в печать» свои сочинения: только «полных» собраний он издаст три. В 1804 г. (эту дату Хвостов поставил под эпиграммой при ее первой публикации в 1821 г.) его собственная несчастная репутация только созидалась, он чутко воспринимал происходящее в литературных кругах и в данном случае выразил общее, а не только свое недоумение. И.И. Мартынов, автор рецензии на первую часть «Рассвета полночи» (это был первый печатный отклик на сочинения Боброва), также обратил внимание на невыигрыш- ность ситуации, в которой поэт выступал перед публикой: «...В кругу ценителей Художеств есть свои предрассудки. В кругу ценителей Словесности они так же находятся. Трудно дарованию собрать на свою сторону голоса, когда оно идет само собою, не опираясь на благосклонность предубеждения, 66 Русская эпиграмма второй половины XVII - начала XX в. Л., 1975. С. 140. Адресат эпиграммы здесь не указан.
462 В Л. Коровин на блистательность занимаемого им места» {Мартынов 1804. С. 33). Мартынов видел в Боброве не начинающего автора, а едва ли не первого поэта современности, открывающего новые горизонты, но с самого начала должен был занять позицию защитника, апологета. К этому подталкивала и новизна поэзии Боброва. Мартынова как критика отличали взвешенность и осторожность суждений, ему не чужды были классические воззрения, прекрасно гармонировавшие с его преподавательской деятельностью в Педагогическом институте. При этом он чувствовал новаторскую сущность поэзии, которую собирался защищать, и был в затруднительном положении: стихи ему нравились, но похвалить их можно было, лишь поступившись обычными «правилами». Необходимо было разъяснить свое отношение к ним. Дело облегчалось тем, что Мартынов только что выпустил свой перевод трактата Псевдо- Лонгина «О возвышенном» (СПб., 1803) и хорошо усвоил его идеи (в примечаниях переводчика - в параллель к тому, что цитировал греческий автор, - он привел примеры из русской литературы). Непосредственно перед статьей о Боброве Мартынов поместил переводную заметку А.А. Писарева «О критике», завершающуюся таким образом: «Правила суть средства хорошо выполнять то, что критика предписывает дарованию, оставляя ему всю свободу делать еще лучше. Тот хорошо делает, кто, следуя правилам, делает лучше. Тот худо делает, кто, следуя правилам, делает хуже. Нет ничего обыкновеннее худых сочинений, писанных по правилам, - так как нет ничего труднее и необыкновеннее хороших сочинений, писанных не по правилам»67. Н.И. Мордовченко писал, что «эти общие положения (...) не остались в "Северном вестнике" только теоретическими декларациями, а явились в качестве руководства для критической практики»68. В пер- 67 СВ. 1804. Ч. 2. Апрель. С. 28-29. 68 Мордовченко Н.И. Русская критика первой четверти XIX века. М; Л., 1959. С. 68.
Поэзия С.С. Боброва 463 вую очередь это относится к рецензии на «Рассвет полночи» и, может быть, исключительно к ней. Вот что пишет Мартынов: «Лирическое стихотворство (...) воспаряет под облака, гремит, восторгает читателей, но в сих действиях повинуется законодателям. Смело можно сказать, что г. Бобров во многих своих произведениях им повинуется; а во многих - одной своей Природе и Гению. Он идет по следам, ежели есть они; прокладывает сам себе стезю, если еще оной не было, и последнее чаще в нем примечается, нежели первое» {Мартынов 1804. С. 33-34). Далее, поскольку «примеры лучше рассуждений», он приводит отрывки из стихов Боброва и дает волю своему восторгу. Восхищает его именно «отвага» поэта: «Встречал ли кто у наших Поэтов-самозванцев такую отважную черту? Я воображаю всю громаду вселенныя, взлетаю меж светил небесных в глубокую ночь и вижу этот бледный висящий день при наступлении рассвета! (...) Какая отважность в мыслях, в выражениях! какой прибор слов! какая новость в изображении! (...) Здесь высокие предметы и чудесные их действия, как бы нарочно, но впрочем без всякого принуждения, подобраны к произведению в нас необыкновенного впечатления» (с. 35-38). Оправдание «отваге» Боброва, попирающего «правила», критик видит в новизне и неподражательности его творений, ведь «возвышенное» - область риска и эксперимента. Неудачи и «излишества» здесь почти неизбежны, и Мартынов между похвалами с видом беспристрастия указывает на них, например, говоря о словотворчестве своего героя: «Иногда творческий талант Поэта- живописца чувствует недостаток в языке, как он ни обилен; и потому сам изобретает слова. Напр(имер), Поэт называет моря гороносными, как кажется, по кораблям, по ним плавающим; в другом месте море называется гробом водосланым от соленой воды; кровомлечное лице, светлолучный и пр. Так составлял слова Пиндар, Омир! Правда, иногда Поэт вольность сию простирает до излишества, как, например, когда говорит: "в одежде скорби слезошвенной" или "музы в плаче растопленны", но кто не простит ему сей вольности?» (с. 39).
464 В Л. Коровин В 1805 г., после выхода «Херсониды», Мартынов опубликовал еще две статьи о Боброве. Первая принадлежит студенту Педагогического института И.Т. Александровскому, лучшему ученику Мартынова первого выпуска. Это «Разбор поэмы Таврида» {СВ. 1805. Ч. 5. Март. С. 301-311), написанный еще до появления второй редакции поэмы и прочитанный на публичном испытании студентов 15 февраля 1805 г. Александровский тоже увидел в Боброве поэта, прокладывающего «особенную стезю»: «Прочитав Тавриду, нельзя, кажется, не сказать, что автор сей книги отворяет новую дверь в российскую поэзию. Всякой предмет описывает он не подражательным, а свойственным себе образом. Сколь ни смелы, сколь ни отважны таковые предприятия в глазах обыкновенного человека; но то, что многим кажется невозможным, и всем трудным, бывает удобно и легко для гения. С великим духом, с пламенным воображением, с твердой решимостью пускается он в обширное море изобретения - и счастливо достигает желанного пристанища» (с. 301-302). Однако Александровский настроен более критично и больше учителя уделяет внимания тому, в чем видит погрешности. Так, его «останавливают слишком сложные слова, каковы суть: шахматно-пегий, баг- ровоцветный и подобные; слишком новые и непонятные термины, как-то: смерчи, плежущий, понурый и другие; а иногда и противусильные ударения...» (с. 302). В стихах, обращенных к Создателю - «Но что реку? Лишь Ты восхощешь, / Шатнется мир на ломкой оси» - эпитет «ломкий» кажется ему «умаляющим всемогущество Божие» (с. 308). Осторожные замечания Александровского не остались без возражений, и в журнале Мартынова появилась вторая статья, принадлежащая Л.Н. Неваховичу, - «Мнение о разборе 2-й песни Тавриды» {СВ. 1805. Ч. 8. Август. С. 144-159). Полемические цели автора здесь заявлены сразу: «Защищать Тавриду не нужно. Но открывать красоты там, где, может быть, иные по скорости заключают об них иначе - есть долг приятнейший всякого любителя Словесности» (с. 145). В частности, его занимает осужденный Александровским