— А другой? Я все спросить хотел.
— Его тут тоже нет.
— Митя за ним приехал, увез?
— Митя? Нет. Его отсюда перевели.
— А-а!.. По собственному желанию? То-то я как-то ночью слышал: возня, тогда же и понял… Почему не разговариваю? Не хочется, вслух непонятно получается. И ей будет скучно,
— Почему же? Мне вот интересно с вами поговорить.
— Может, вы это из медицинских соображений?
— Что за соображения? Вы все лежите, придумываете, и у вас мысли… своеобразные какие-то. Интересно, правда.
— Надо, чтоб на тебя что-нибудь вроде самосвала наехало и уложило… вот так в лежку. Тогда и мысли являются. А то ведь все некогда.
— Вы о чем больше?
— Да вы об этом и сами не захотите. Это как бы неприличное!
Доктор засмеялся от удовольствия.
— Я и вижу, у вас мысли… Голова в работе. Почему вы полагаете, что мне это неприлично? Может, ничего?
— Да вы сами только что деликатно объехали этот вопрос. Аккуратненько, чтоб не коснуться.
— Это про соседа-то вашего?
— Вот именно… Знаете, это удивительно даже. Заведите об этом разговор, вас в гости в другой раз не позовут или просто рот раскроют: «Да ты что, братец? В баптисты, что ли, какие ударился? В тот самый дурман? С чего это ты прямо вслух про такое, о чем людям зажмурясь подумать и то неприятно…»
Доктор, потирая руки, беззвучно смеялся, ему нравилось бодрое, даже ядовитое настроение Алексейсеича.
— …Вот, к примеру, скажем, попробуйте вы в компании заговорить о любом вопросе, связанном с мыслью, что, дескать, всякий человек, между прочим, смертен, а отнюдь не вечен… поживет-поживет да и помрет. А ведь как-никак это полезно не упускать из внимания, хотя бы прикидывая проекты и способы устройства для себя сладкой жизни… Ну, все равно, в любой форме, только коснитесь. Эффект будет, знаете, такой, как будто вы пукнули в гостях. В тишине. При деликатных дамах. Наиболее выдержанные сделают вид, что произошедшего звука вовсе и не слыхали. Кто погрубее могут фыркнуть в кулак, сделают вид, что это было так, в виде не совсем удачной приятельской шутки. А все остальные подумают: «Батюшки, да как бы он не собрался производить и дальше такие эффекты!» Поскорей-поскорей замнут, давайте-ка лучше еще рюмочку, и потащат разговор в колею подальше.
— Да ведь в гостях за столом оно и вправду, пожалуй, не к месту разговор о таких явлениях природы? — потешался доктор.
— А когда и где к месту? Ну где? На стадионе? В турпоходе? После концерта? В доме отдыха? На собрании? На вечернике? С женой после работы?? Нет? Нет, нету такого места, такого часу, чтоб к месту… Вот разве тут? Это да.
— Не согласен, тут-то оно и совсем ни к чему! Сейчас тут вам как раз больше всего нужен оптимизм.
— Вот. Значит, и на вас мои слова тоже произвели тягостное впечатление… грустного звука? А мне это смешно.
— Раз смешно — это уже прекрасно. Прекрасно! Вот только много разговаривать вам нехорошо, все-таки перегрузка. И я же буду виноват!
— Почему же, я ведь тут вроде закупоренной бутылки. Думаю все в себе, внутри. Кажется даже, там шипеть начинает. На минутку раскупориться полезно: газ выпустить. И почему это вы полагаете, не думать — оптимизм, а думать — пессимизм. У меня, скорее, оптимизм.
— Прекрасно! Что ж! Прекрасно!.. — Доктор, весело улыбаясь, встал и совсем другим, деловитым голосом окликнул проходившую мимо толстую сестру в белом халате. Они ушли вместе, разговаривая вполголоса.
Он опять оказался дома. Из больницы его выписали, за ненадобностью наверное.
Нина сидела у его постели, отбывала дежурство, читая книгу, а он потихоньку наблюдал за ней, чуть приоткрыв глаза. Она хмурилась, презрительно выпячивая губу. Потом в выражении ее лица установилось некоторое неустойчивое равновесие брезгливого неодобрения, недоверчивого ожидания.
Удивительно живое у нее лицо. Настороженное. Не только лицо — вся она к чему-то наготове. Сидела спокойно, закинув ногу на ногу, и вдруг, презрительно хмыкнув, крутнула в воздухе ступней, точно мяч отбила. Хорошо, что автор книжки не может видеть, как она отбросила его в сторону, как тряпку из-под ног.
Милая девочка, вся, от лохматой прически, прелестно тем именно, что прически никакой нет, а есть волнистая взъерошенность от запущенной в густую ее глубину пятерни, до ступни, живо реагирующей на чтение.
Как в ней кипит, переливается внутри юная нетерпеливая жизнь, закрытая от него и ото всех. Все-таки жаль, что она совсем чужая, почти незнакомая; значит, это закон такой, что поделаешь. Давно она совсем ушла из его рук…
Он минутку-две дал себе волю помечтать, вообразить, как удивительно прекрасно могло бы быть: вдруг она вот так же сидела бы, дежурила у его постели, читала, хмурилась, поглядывала на часы, но все-таки любила его. Подавая ему чашку, наклоняясь к нему, любила бы, пускай даже молчала, спешила уходить по своим делам, а он знал бы, что она все-таки его любит… И вдруг он сумел бы показать, что вовсе не перестал ее любить, когда она выросла. Он только перестал это показывать. Начал прятать свою любовь. Смешную, как всякая неразделенная, отвергнутая любовь, никому не нужная тайная нежность, потерянная надежда на взаимность, о которой втайне мечтают эти безнадежно лишние, пускай кое в чем и полезные бедняги родители — «предки».