Удо добрался, подтянулся, ухватился наконец рукой за край окошечка-амбразуры, начал подниматься на ноги и поскользнулся. И тут ослабшая рука бессильно сорвалась, и в одно мгновение ноги его беспомощно взлетели в воздух — он грохнулся на спину, и его понесло, разворачивая на ходу, под откос крутой крыши.
Алексахин молча дернулся ему наперерез всем телом, успел ухватить рукой его за куртку, громко треснула материя, и их обоих медленно, безудержно, беспомощно понесло под уклон, и тупо, как в абсурдном сне, Калганов вдруг увидел, что крыша пуста — оба исчезли за краем. Миг какой-то совсем новой тишины, и далеко снизу донеслись быстро один за другим два тупых, коротких, отвратительно глухих удара о брусчатку двора.
А нависавший над тьмой обрез края крыши был неправдоподобно пуст, и Калганов не мог оторвать глаз от этой пустоты, которой обрывался крутой скат. Непоправимость происшедшего не вмещалась в него. Столько смертей он видел вокруг себя, и все они имели знакомую, одну из трех-четырех знакомых форм, а вот эта, совершенно новая и нелепая, никак не укладывалась у него в голове. И вдруг он поверил. Представил себе, что эти два мягких, тупых удара внизу о брусчатку двора — и были Удо и Алексахин из Лопасни, и молчание и тишина — это тоже были они, и он представил себе, во что они превратились, соскользнув с края крыши, и его неудержимо затошнило, рвотная судорога вывернула его пустой желудок, из глаз потекли слезы, и от головокружения и отчаяния он едва удержался на краю амбразуры. Тот страх, который заставлял бросаться навстречу концу, толкал его безвольно вывалиться на эту проклятую крышу, которая только что убила, столкнула с себя Алексахина и Удо на камни, на самое дно двора. И даже много лет спустя, когда он нехотя возвращался к обрывкам памяти об этой ночи, первым, что всегда вспоминалось ему, была эта тишина. И шоссе, которое они пересекали цепочкой под невидимым конвоем, вспоминалось в полной тишине, хотя там ведь не могло быть совсем уж тихо? И выстрел переодевавшегося эсэсмана, убившего свою овчарку, тоже не нарушал тишины. И вправду, кого мог всполошить еще один выстрел, такой же обыденный, будничный звук того времени, как автомобильный гудок или коровье мычание. И тут осталась в памяти только мертвая тишина, до тех пор пока он еле уловил, и затаив дыхание, наконец ясно расслышал: где-то, далеко в горах, на какой-то другой колокольне, звонил колокол. Слабый ветер то приглушал, то усиливал звук: набатным, торопливым звоном кто-то бил в колокол на дальней колокольне. Одичалый, срывающийся голос сумасшедшего Рено с натугой заорал первые слова «Марсельезы» и замолчал. Язык, который он раскачивал, наконец коснулся стенки колокола, очень чистый, тихий и одинокий звук всплыл в тишину к небу и больше не повторился.
Охваченный тревогой, еще ничего не решив, он сполз на крышу, с бессмысленной заботливостью установил рядом оба снятые ботинка на краю, потом подвинул их еще поглубже, почему-то опасаясь, что они тоже могут свалиться, отпустил руку и сразу же упал плашмя, чувствуя, что его неудержимо тянет под откос, с ужасом замечая, что уже началось медленное движение сползания. Он прижался к черепице животом и грудью, коленями и ступнями вывернутых ног и перестал сползать. Подсунул пальцы в щель под черепицу и, держась тремя пальцами, вильнув всем телом, подтянулся и сдвинулся на полшага вверх.
Стараясь не оглядываться, он замер, глядя только на недостижимое верхнее окошко. Совсем рядом все еще было окошко с ботинками, туда вернуться, наверное, было еще не трудно, но он о нем уже позабыл.
Потом, вспоминая бесконечно в одиночестве и мучительно передумывая эти минуты все по-новому, Алексейсеич так и не мог найти ответа: когда он принял решение вылезти из каменного отверстия амбразуры окна и подгибающимися босыми ногами ступить на эту островерхую, окаянную, ненавистную крышу, от одного вида которой его трясло и тошнило, откуда уже сорвалось двое, карабкаться вверх на крутизну. Как это непонятно. Опять ты еще раздумываешь, какое принять решение, а оно тобою, оказывается, давно уже принято, и ты даже не можешь вспомнить когда.
Может быть, еще тогда, когда девятилетний Алешка, ревниво скрываясь от всех, ревел над «Полтавой», над «Оводом» или «Воздушным кораблем»?
Пли когда восторгом и ужасом переполненное его сердце рвалась быть вместе с воинами маленькой дружины града Китежа?
Кто может знать по-настоящему: когда? Но решение сформировалось в нем, оказывается, давно, и теперь ему требовалось не решать, а только выполнять: ползти по крыше к верхнему окошечку.