— Плохо… Самое главное: кричат ребятенки… и бабы голосят…
— Ну, что делать! — солидным, рассудительным тоном возражал Ильич: — такова участь почти всей Европы…
Довод этот ему самому казался несокрушимым и потому успокоительным.
Мужичок Агафон, ростом в аршин три четверти, весь заросший ежовой щетиной, серьезный до суровости, тоже поддерживал его:
— Раненого я надысь встрел… Без ноги, а смеется. Надо, говорит, сукина сына германа придавить хорошенько! двинуть, говорит… чтобы смять его…
Слабосильный был мужичок Агафон, куцый, смешной, потешались над ним и старые, и малые, — озорные ребятишки нередко валяли его среди улицы, — а и у него в сердце кипел воинственный задор. Ильич угощал его табаком и для забавы затевал с ним иногда веселый разговор о волнующих вопросах.
— А как думаешь, Агафон: если нас с тобой возьмут? Германец-то грозится ведь в Дону коней попоить!..
— А что ж такое, возьмут — пойдем! — уверенно и надменно отзывался Агафон, держа цыгарку на отлете против уха.
— Пужать германцев? — весело вставлял кто-нибудь из посетителей лавочки.
— Зайтить этак в лесок да шумнуть порезче, пострашней, — прибавлял другой.
И добродушно смеялись. А Агафон закипал, щетина подымалась на скулах и бровях.
— Чего потребуют, то и сделаем, — хмуро говорил он, зажимая зубами цыгарку: — а уж герману уважать я не согласен.
— А ну-ка в плен заберет? Налетит на ероплане — цап! и упер. У них с пленными обращение сурьезное: руки-ноги отрезают…
— Ну уж надо мной измываться не придется им, — сдвигая цыгарку в угол рта, говорил Агафон: — будет у меня шило аль ножик в руках, — Агафон, сжав кулак, выразительно потрясал им пред своим носом, — уж я на свою долю хочь одного да уложу!..
— Ты не гляди на меня, что я мал ростом, — воодушевляясь, с угрозой продолжал он: — я произведу в дело лучше большого. В окопах-то лежать все равно, что большому, что малому. А головой работать — вот что дорого — так я на это приметлив: что сообразить, что прикинуть — молодому до меня далеко, кишка тонка…
— Ну, а ежели чемодан[3]? — Ильич подмигивал слушателям.
— А что ж такое чемодан? эка, штука какая!
— Двадцать пять пудов весу — только всего… — давясь от смеху, вставлял Липат Липатыч.
— Это, брат, ежели по животу захватит или какой предмет, на лице, — излечить трудно…
— Пущай по всей комплекции бьет — не подамся! — решительно встряхивал головой Агафон под рассыпчатый смех посетителей лавочки.
Так забавлялись, праздно спорили они, состязались и хвастались, пока раскаты грозы казались далекими, пока дребезгом не стали отзываться на них свои окна, пока не надвинулось близко свое страшное лишение и горе.
Подошло время — совсем приуныли в лавочке с надписью «Общество потребителей». Разговоры о войне не прекратились, стали даже напряженнее, шире, более нервны, но угас задор, увяло прежнее легкомысленное хвастовство. Чаще стали вздыхать, досадливо и горестно крякать. Недоумевали, докапывались до виновников, чувствовали беду близко и осязательно. Отец Стефан — на что был оплот — и тот возроптал.
— Кабы у нас поменьше бутылки-то лили да пробки обтачивали, — было бы и снарядов должное число. А то эти года — возьмешь газету — листа два сплошь читаешь: вина, водки, коньяк… вот мол такое-то хорошее, а это еще лучше, коньяк шутовский, коньяк дуроломовский… бабу нарисуют — выше колен голая… Да и довели до того: какая бы с роду пятки не показала из юбки, а теперь — лишь бы грех прикрыть…
Остыл и Агафон. Не только остыл, но и впал в отчаяние, малодушное, мрачное, едкое. Курил цыгарку, плевал и говорил, шевеля щетиной бровей:
— Нам все равно — под какой державой ни быть… Положение жизни такое. Пущай и немец поцарствует, нам хуже этой жизни не будет!
И уже не было охоты смеяться над ним. Лишь бабы ругали его от скуки, лениво и нехотя, — чаще других толстая, монументальная Пафнутьевна, у которой на войне было два сына да два зятя.
3
У аэропланов времен Первой мировой войны верхний, обшитый фанерой грот фюзеляжа крепился при помощи кожаных ремней с пряжками (так закрывались и капоты автомобилей). Из-за этого самолеты называли чемоданами.