Жена Авенира Евстигнеевича была элементом беспартийным, а потому он иногда на нее досадовал.
— Ты успокойся, Авенир, — говорила она ему. — Ты видишь, сейчас такой порядок вещей: сейчас каждый стремится освободиться от физического труда, как от некоторого рабства.
— Ты вздор говоришь, Зина. Нашей стране нужны свои ученые, инженеры, техники.
— Разве я против этого? Я и хочу тебе доказать, что твое решение об уходе на производство неосуществимо для тебя. Это только красивые слова: «Я-то, мол, первосортный пролетарий». В самом деле ты никуда не пойдешь, да и я не отпущу, пока ты со мной живешь. Я не буду идеализировать то, что не является идеальным с моей точки зрения. Я женщина и не хочу видеть тебя чумазым.
Авенир Евстигнеевич багровел и возражал, но возражения носили не логический, а громовой и угрожающий характер: он уже не работал около десяти лет на производстве и, верно, уже потерял квалификацию. Требовалось ее восстановить. А чтобы восстановить утраченную квалификацию, надо целый год состоять на шестом разряде. Авенир Евстигнеевич не был шкурником, однако снизить материальное благосостояние едва ли желал.
«Да и зачем? — думал он втайне. — Я уйду, кто-то на мое место придет. Я буду делать вещи, он — творить отношения. Предположим, моя совесть будет якобы чище. А чем она будет чище, позвольте вас спросить? — Ты уйдешь, значит умоешь руки. Ведь системы этим актом не изменишь? Авенир уйдет, какой-нибудь Серафим придет. Чем он будет лучше меня?»
И Авенир Евстигнеевич решил не уходить на производство, ибо это совершенно не достигало цели.
«Я складываю оружие и хочу идти по линии наименьшего сопротивления. А разве это метод борьбы? Нет, борьба должна быть до конца и до победы. Я же хотел забиться в щель, чтобы оттуда иногда делать выкрики. Я напугался бумаги, захлестнувшей своим потоком мою личность. Правда, бумага опаснее открытой борьбы. В открытой борьбе идешь грудь на грудь, а здесь все на изворотах, логических последовательностях и узаконениях. Бюрократизм — это некое семиглавое чудовище в виде Змея Горыныча, которого в детстве я видал изображенным на картине. Но я не богатырь, обезглавивший это чудовище. Я только частица массы и только малую толику пользы принесу в борьбе с ним. Это чудовище будет побеждено тогда, когда вся масса возьмется за борьбу с бюрократизмом».
На всех допросах Авенир Евстигнеевич держал себя корректно и раз от разу все больше и больше понимал, насколько должность видоизменяет внешнее взаимоотношение человека к человеку.
«Вот и я то же самое, — думал он, — раньше, когда только что шел в учрежденский аппарат, полагал, что вся работа окажется простой — лишь бы бюрократизма не было. А бюрократизм, он ползет сам по себе, помимо желания. Почему? Потому что один другого желает перехитрить. Массы хотят обдурить свою власть, даром, что она ихняя власть, а власть, не доверяясь массам, стремится к выяснению, то есть к бюрократизму. И чем больше общая нищета процветает, тем крепче корни, порождающие бюрократизм. Если надо распределить тысячу рублей, то предварительно создается аппарат, пожирающий три тысячи рублей. И все аппаратчики бывают озабоченными, будто в действительности они приносят пользу обществу, не замечая того, что становятся самоедами».
Авенир Евстигнеевич подумал о том, как лично он, пришедши в учреждение яростным противником бюрократизма, постепенно обволакивался бюрократической оболочкой.
«Я пришел в учреждение, чтобы с прямотою рабочего изгонять отсюда всяческую гнусь. Я в первые дни сделал много хорошего, на мой взгляд, но учрежденские люди смеялись надо мною: я в их глазах казался пешкой. Я отпустил лес инвалиду Климову без обследования его имущественного состояния, а Климов продал этот лес на месте. Все учрежденцы были рады моей благоглупости, а я был удручен: оказывается, надо было верить бумажке, а не словам. Меня обвинили в том, что я сделал промах — на десять рублей отпустил лесу. Но что мне надо было сделать? Послать комиссию для обследования имущественного состояния Климова? Комиссия из трех лиц проработала бы, скажем, день, — содержание ее стоило бы двадцать рублей. Да. Тогда бы все было законно, нормально, и я не видел бы усмешек, посылаемых мне в продолжение двух недель служащими. Вот и теперь я говорю: «Центроколмасс» не нужен как учреждение; содержание его стоит слишком дорого для нашей нищей страны. А что же отвечают мне? Три месяца издеваются надо мной. Да еще как: сочувствуют и издеваются. А ведь теперь я уже не так прост: я подхожу к вопросу не опрометью, а как-то совершенно по-другому: я, где это нужно, бываю дипломатом, замыкаюсь в себя и не пророню зря слова, хотя сказать бы очень хотелось. Я в полной мере бюрократ».