Выбрать главу

Растерзают свои светлые ризы владимирские боярыни-матери простоволосые, станут выть, станут биться о землю, прося у нее хотя бы на единый, на краткий миг остывшие тела сыновей, – да только и от материнского плача не разверзнется черная пазуха этой всепоглощающей матери-земли!

…Сперва ничтожны были потери, понесенные трехсотсабельной дружиной Андрея. И это – потому, что шли стальным цельным утюгом. И если бы даже эти юноши – сплошь панцирная дружина – и не разили врага ни копьем, ни саблей, то все равно этот железный, ощетиненный копьями клин, в его тяжком конном разгоне, трудно было бы сдержать легкой татарской коннице, – он рвал и крошил сам собою, – а раздаться, отступить ей было некуда: битва шла на излучине Клязьмы.

Пробившись к своим, что были в котле, Андрей Ярославич не стал трудиться в одно с ними, а тут же ударил влево по отогнутой татарской многолюдной подкове и стал, топча, и рубя, и беря на копье, отваливать татар к самой Клязьме.

Понял замысел князя и воевода окруженных – Гвоздок, тот, что за смертью старшего воеводы, Онисима Тертереевича, стоял на челе всей обороны у окруженных, – высокий, молодой, черноволосый боярин, с густым усом, но брадобритый, с бешеными, навыкате глазами. Перемахнулись меж собою махальные, с длинными красными и желтыми еловицами на копьях, – ибо где ж тут было трубить? – и воевода Гвоздок прочитал в этих взмахах, что князь одобряет его, и не стал выбиваться на свободу, к лесу, а, напротив, круто поворотил все войско в сторону Клязьмы, на татар, и тоже натиснул на них.

И вскоре уже и те тысячи, что приведены были Хабулом-ханом, загрудились в Клязьму. Все смешалось – барунгар и джунгар – правое с левым крылом; беки, батыри и вельможи терлись коленом о колено с простым всадником, с каким-нибудь жалким погонщиком овец; отрывали стремена один другому; страшным натиском лошадиных боков увечили и в мясо раздавливали всадникам колени и бедра, и уж ничего не могли поделать ни самые большие огланы, ни десятские, ни сотские; плыли сплошным оползнем!..

Возле хана Укитья уже держали в поводу троих поводных коней. Нукеры его проявляли нетерпенье: пора было спасаться бегством.

Но Укитья только выставил в сторону ладонь, как бы отстраняя этим бегство.

– Нет, Иргамыш, – сказал он племяннику, – сегодня я оторвал сердце свое от души своей! Этот безумец Хабул погубил все! Он проявил ярость тигра, но разумение гуся! Теперь высшие не проявят ко мне благоволенья! «Старый верблюд! – скажут. – Ты истер свои пятки на путях войны, так что не поможет и пластина кожи, подшитая к ним! Ты истощил, скажут, некогда тучные горбы своего военного разуменья, и куда ты годен теперь?» Иргамыш!.. Ай-Тук!.. Исункэ!.. – воззвал он громко к своим любимым нукерам и колчаноносцам. – Дети мои! Жизнь и моя и ваша все равно погибла для нас – и на том и на этом берегу!.. Так пускай же лучше – на том! По крайней мере там, в крови русских, омоем наше имя!..

И старый нойон тронул коня вдоль берега, отыскивая брод. Нукеры, каждый со своей охраной, устремились за ним.

В этот миг на загнанном в мыло коне подскакал к хану вестоносец. Он спрыгнул наземь и, сделав поспешное приветствие, торопливо доложил хану, что все погибло на том берегу, что бегут и что хан Узбек, сменивший хана Хабула, требует подкреплений.

– Они, эти русские, преследуют нас, как железные пчелы, жало которых – стальное и не ломается в ране! – закончил он, даже и в этот миг привычно следуя правилам монгольского этикета, по которым тем лучше считалось донесение гонца, чем более оно походило на выспренние и порою даже трудно понятные стихи.

– Собака! – вскричал хан Укитья и сильным ударом плети, в конец которой был вплетен комок свинца, проломил голову вестоносцу.

Тот рухнул под копыта коня. Не взглянув даже в его сторону, старый хан продолжал путь во главе своей наспех собранной сотни.

Вот он уже въехал в воду. Шумно бурля водою, вздымались, сверкая на солнце, ноги коней. Вот уже – на середине Клязьмы. Вдруг слуха Укитья достигнул пронзительный зов трубы, раздавшийся сзади. Старый воитель тотчас признал в ней клич трубы старшего – клич, обращенный к нему, хану Укитье. И мгновенно сама собою рука его натянула повод.

– Иргамыш, – сказал он племяннику, – ты поведешь!.. А мне, видишь, не позволяют даже и свое имя спасти!..

Говоря это, он принял из рук вестового черную, опаленную, из тонкого древесного луба дощечку величиною с ладонь, где мелом было начертано повеленье хана Неврюя, обращенное к хану Укитье, – немедленно прибыть для доклада…

Пришпоренный конь вынес Укитью обратно на берег.

…Верховный оглан карательных полчищ, хан Неврюй, высился на своем арабском белом скакуне на пригорке, в тени березы. Вкруг хана толпилась его свита и отборные телохранители. И к нему и от него непрерывно текли конные вестоносцы. Хан правил боем. Возле его стремени, справа, на маленьком коврике, брошенном на траву, по-татарски поджав под себя ноги, сидел скорописец-монгол. Справа от скорописца, на коврике, так, чтобы легко дотянуться рукой, стоял маленький глиняный горшочек, полный густо разведенного мела. На коленях скорописец держал нечто вроде отрывной книжечки из тонких опаленных, с воском, черных дощечек, нанизанных у корешка на круглый ремешок, с которого легко было снять очередной листочек.