– А пока я стою одною пятою на Клязьме, а другою здесь – на Волхове, – не отсадят они меня от моря! Николи!
Неоднократно в такие минуты княгиня Васса грустно говаривала мужу:
– Нет, Саша, разве тебе такая нужна, как я?.. Я разве помощница тебе!.. Только деток твоих лелеять да помолиться о тебе!.. Другому жена нужна, а тебе… царица!
– Ну, пошла, пошла!.. – неодобрительно прерывал ее Александр. – Да полно тебе!.. А вот что замолишься ты да запостишься когда-нибудь до смерти, то это вот верно… Княгиня ведь, не монахиня!..
Его тоска по настоящей государыне-супруге и явилась там, в Переславле, быть может, истинной основой вспыхнувшей в его сердце любви к Дубравке.
Почти с первой же встречи, когда Дубравка покинула свадебный пир, оскорбленная появленьем Чагана, открылась ему в ней прирожденная супруга властителя. «Да! Это не то что моя Васса!..» – думалось ему, как ни стыдился он этих мыслей, как ни боролся с ними.
Александра Ярославича и сейчас раздражала Васса тем, что, любовно хлопоча вкруг него, ради того, чтобы отдохнуть ему телесно, она совсем не полюбопытствовала, откуда он только что приехал, и совсем не заметила, что супруг ее ныне приходит к ней победителем – и победителем из такой битвы с буйным городом, котбрая еще вряд ли когда прежде выпадала на его долю. А он-то шел к ней – и отдохнуть у нее, и рассказать ей, какое страшное вече сегодня переборол он!
И Александру захотелось, в раздражении на Вассу, сказать ей что-либо неприятное и осуждающее.
– Вот что, княгиня, – суровым голосом, которого она страшилась больше всего на свете, молвил он. – Давно собираюсь тебе сказать, да все забываю. Распустила ты этих паломников своих, ходебщиков по святым местам, пилигримов, что дальше некуда! У тебя ведь все – святенькие. Доверчива ты очень. И многие из них и не монахи, не попы. И ни в каком Ерусалиме они и в жизнь свою не бывали. Беглые. От оброка скрываются. От боярина своего бегают. Я вот велю Андрей Иванычу как-нибудь всех их перебрать, кто чем дышит, – эти твои богомольщики, ходебщики – не сидится им дома!
Княгиня Васса смиренно опустила голову.
– Хорошо, Саша, – отвечала она. – Скажу Арефию– ключнику, чтобы строго проверил всех…
Она придвинула к его креслу маленький восьмиугольный столик, накрыла его белым как снег полотенцем и поставила взятые из погребца и для него припасенные курицу и кувшин с кахетинским, и его любимую большую чару, из которой пил в день свадьбы, уж почти скоро двадцать лет тому назад, и которую она свято берегла на эти его приходы.
– А ты? – спросил он, готовясь приняться за еду.
Она покачала головой и смутилась. Он понял.
– Ну понятно, – сказал он, улыбаясь, – ведь пост сегодня… Ну, не осуди!
– Да что ты, Саша!.. Где ж тебе посты соблюдать!.. То – на войне, то – в дороге, то – у татар!.. Да с тебя и сам Бог не спросит!..
Александр, как бы в сомненье, покачнул головою.
– Ну не знаю!.. – сказал он. – Хотя на днях Кирилл-митрополит говорил мне: дорожному, да недужному, да в чуждых странах обретающемуся пост не надлежит!..
Тем временем княгиня устроилась на подлокотнике его кресла, взяла блюдо и принялась бережно отделять от костей куски куриного мяса – белые, длинные, волокнистые – и кормить ими Александра и время от времени подносить к его устам чашу с вином.
Он снисходительно-ласково потрепал ее белоснежную узкую руку.
– Да у тебя здесь чудесно!.. – сказал он. – Однако дайкось я сам: люблю с косточки кушать.
Он взял из ее рук остатки курицы и, разламывая и разворачивая своими сильными пальцами сочно похрустывающие косточки, принялся есть с той отрадной для глаза мужественной жадностью, с какою вкушает свою заслуженную трапезу пахарь и воин.
Горячая слеза капнула на щеку Александра. Княгиня, державшая чашу с вином, поспешила поставить ее на место.
Александр перестал есть, поспешно отер пальцы о полотенце на столике и обеспокоенно повернулся к ней:
– Что с тобой?
Она склонилась молча к его голове и плакала. Когда же он стал отымать ее лицо от своего плеча, чтобы заглянуть ей в глаза, она выпрямилась, стряхнула слезы, и у нее стоном горлинки, терзаемой ястребом, вдруг вырвалось:
– Господи!.. А что же Вася-то наш кушает – там, в темнице в твоей, в порубе? – И она зарыдала.
Невский вздрогнул от неожиданности. Он полагал, что ей, матери, ничего еще не известно о заточении сына. Он запретил ей что-либо сказывать. Сам же он хотел сказать, что Василий отбыл на время во Псков.
Стужей пахнуло на княгиню от слов, которыми он ответил на ее жалобный возглас: