Гарик и Тишка – он их приволакивал с собой всегда – переглядывались; Тишка, насупившись, шел в наступление: это что ж тогда выходит – это ж тогда получается!.. Отец тащил коньяк: давайте-ка чайку, господа артисты. Пили они тогда еще очень мало и неумело.
– Вы помните, когда ушло это умиротворение?
Времечко к умиротворению не располагало, тревожно было на улицах, прямо скажем, но он сам – да, надо признать – поддался. Он тогда ничего не чуял еще и пребывал в безмятежности, мученье началось не сразу, ему пока, наоборот, было так хорошо – непередаваемо.
А Ирка ему говорит вдруг: «Что-то я по тебе соскучилась… сильнее, чем надо». И еще потом: «Ну и имечко у тебя! Денис! Как же мне тебя называть-то? Мон кёр?» На цыпочках приподнимается и смотрит на него снизу вверх, а он ей – прямо в глаза, наездом, блестящие веки, метинка от ветрянки под глазом, ближе – зрачки – зрачок – фиксируем любовь, что уж.
Когда он взял в руки камеру, тени на стенах дрогнули и присели. А на самом деле довольно быстро пришлось ее отдать: тебе, братец, не положено, возвращай-ка. Вообще-то, по уму, он должен был быть оператором-режиссером – и каждый раз, когда оператор сейчас не видит линию, у него начинаются эти боли. Каждый раз так: вроде бы видит, вроде бы договорились – поедет по пьяной синусоиде, прорвется сквозь липкие стены и вдребезги налетит на героиню – так? А потом снимаем, смотрим – и нет движения, свет тупой, все не то – и опять боли.
– В какой области? В подреберье? В предплечье? Невралгического характера?
Трудно так сказать, но вообще сначала пальцы немеют – пальцы, держащие фантомную камеру, – а от них расползается вверх по фалангам, выше и выше, ужасная моя ничтожность. И руки опускаются. Зачем же мне дано все это вообразить, если я на волосок ко всему этому не могу подойти? Жить бы мне и не видеть. Сколько раз в жизни такое бывало – ну вижу же прямо, вижу: дребезжащий алкоголический апрель, сумерки, недвижимая лужа – вдруг бешеный трамвай мчит по Литейному, заглатывая куски экрана. Истерические скрипочки, как у Вивальди. А на деле что? Только недвижимая лужа и получается, как задумано. Черт, всегда же было ясно, что словами не передашь ничего, но был виден выход. И – на́ тебе.
– Когда вы это почувствовали впервые?
Он явно от меня хочет всякого постыдного детства, но тут уж я точно знаю. Когда Ирка, конечно. Когда узнал, вернее, когда увидел впервые, как она на него смотрит сверху вниз, даром что такая низенькая. Ну там дело еще в том было, что Сеныч на какой-то мелкой скамеечке примостился, а она стояла рядом. Нос у него, конечно, нечеловеческий, клюв как есть, и вся повадка птичья. Чиж. Наезд постепенно: чижик-чижик, солнечный зайчик на очках бликует. Ликует. Секретик между ними. Фиксируем боль. Вот тогда и…
Мама отказалась от двух главных ролей и оставила за собой только то, что второго плана, стала реже бывать в театре. Он очень за нее волновался, но она отмахивалась: «Динечка, я что-то вообще не понимаю, какой такой сейчас может быть театр… Рожи эти в партере – то еще удовольствие на них глядеть, знаешь ли. Минуй нас пуще всех печалей вся эта бредятина, лучше уж я дома посижу пока…» Отец очень переживал, старался ее беречь и ничем не беспокоить. В студии тоже все летело под откос, все были совсем юные, все вдруг взвинтились и стали не то что ругаться, но огрызаться друг на друга – у всех были свои причины. Он сам перестал чувствовать пальцы, ходил обреченно, ни одного занятия, ни одной репетиции не пропустил, смеялся в положенных местах, что-то такое острил по чуть-чуть. От своих идей не отказывался, втихаря все примерял на глаз, на камеру – но уже без лихости, как будто уже тогда осознал, что ничего не выйдет. Отрастил первую бороду – и в унынии сбрил. Гарик и Тишка пытались над ним издеваться, но вхолостую. По пальцам вверх поднималась тоска. Тоска-тоска во всем сердце.