Выбрать главу

– Почему же вы все-таки ушли из студии?

Играли «Укрощение», он в роли галантерейщика – он вообще не претендовал на главные, его дело было другое: он все старался выстроить картинку – очень его все-таки мучила статика, и он не мог отделаться от своих мыслишек. Ему казалось: вот если здесь приблизить до максимума, расплющить человеческое лицо – и на дне глаза бьется вопрос, или страх, или насмешка. Что ты можешь дать зрителю со сцены, кроме этого вытья? Свет-т-т-тает! Ах! Как! Скоро! Ночь! Мин-н-н-нула!

Но Сеныч над этим смеялся. Он говорил: «Ты поди-ка поучись, поиграй “чего изволите”, ты ремесло освой изнутри, ты заработай себе право использовать технологии…» Ну он и зарабатывал покорно.

Так вот, он галантерейщик – и он стоит где-то в глубине сцены, с каким-то барахлом в руках, на авансцене вихри-вихри, поцелуи! Все какие-то не то что полуголые, а недоодетые. Режиссер наш умел нагнать эротического. И все такие лихие, такие… сам черт не брат, как это возможно? Дураки были страшные, ни черта не понимали и не умели – а поди ж ты, искрило со сцены-то. А он в глубине и темноте, с барахлишком, а Сеныч – он в зале, на втором ряду, в проходе и подсвечивает фонариком, дирижирует игру – такая у него была манера. Очки посверкивают, и лысина блестит – сморчок сморчком. Он вроде бы сосредоточен на авансцене, на всех этих бьянках-катаринках, там вьется вихрь – но вдруг в какой-то момент выхватывает лучом – меня. Меня. И смотрит на меня в упор, нежно и настойчиво. И – улыбается.

– Вы что-то почувствовали в этот момент? Вернее, так: когда вы чувствовали что-то похожее?

А Тишка не говорит – выпаливает: «Тебе просто работать лень! Тебе твой гонор дороже всего! Ты только поэтому и удрал!» – каждая фраза как взрывчик. Что-то надо ему делать с дикцией. Гарик хмурился, ничего не мог понять: «Если ты тогда остался, когда про них узнал, то сейчас-то чего?»

Он тогда из студии ушел, год назад дело было, осенью, не закончив, конечно, ничего. Мама и отец были в ужасе. Год его ели поедом, а потом он начал посуду бить – ну и стало не до того. Что я почувствовал тогда, спрашиваете? Дикое счастье, постыдное, несовместимое.

За этот год я, знаете ли, много добился, это вы все-таки отметьте среди моих жалоб. Работаю. Очень юный, но работаю как зверь. То есть я вообще-то по большей части всем доволен: сюда я прихожу только отдохнуть от внешнего мира, от всего этого психоза, который на каждом шагу. Свой психоз усмирил. Посуду не бью, по улицам хожу спокойно. Ну относительно, понятно – но это уж не про меня история, а про наше непростое время.

Он вытягивается на кушетке во весь рост, потягивается. Все ничего, все потихонечку. В октябре стало вдруг рано темнеть, в комнате горит яркий свет и за окном такая чернота, что вообще ничего не разберешь – ни деревьев, ни домов, только отражения люстры и торшера. Минуточку. Секундочку. Он приподнимается на локте и начинает, щурясь и морщась, вглядываться в черноту. Люстра и торшер, торшер и люстра. Погодите-ка.

– Вы что-то вспомнили? Что-то поняли?

Я внезапно вспомнил, что угол падения равен углу отражения. Закон Снеллиуса, зеркало, солнечный зайчик, тела самосветящиеся и темные, прозрачные и непрозрачные, тень и полутень, прохождение света через узкое отверстие, физика Краевича – коричневый учебник. Гимназия. Натертый паркет. Если из темного зала на полутемную сцену он светил мне прямо в лицо своим фонарем, то не мог я видеть его лица. Никак не мог.

И черт не разобрать, ужасная любовь. Вот рыцарский роман на новый лад – и слова каждый раз новые. От панорамы к точке, со скоростью света. Что-то я, говорит, по тебе соскучилась сильнее, чем надо. Шары, метели, карусели, деревья, воздухи, дома. Дома, дома – трудно на них смотреть, когда ты их каждый день взрываешь по нескольку дублей подряд, и в каждом кадре тебя глубоко интересует только кирпичная пыль. Кирпичная пыль мне никак не дается, но я ее одолею, готов поклясться. Мимо шмыгнули два мокрых бешеных кота, за ними, дребезжа, помчался мокрый трамвай. Вдалеке показался не то дилижанс, не то дирижабль. Петроград накрывало противной осенью.

3. Эффект Допплера

This ain’t a scene, it’s a god damn arms race.

Я даже не знаю, с чего начать. В январе обострился артрит, в феврале написала девушка из России: хочет интервью. Или лучше было бы начать с 1974 года? Или с 2013-го, когда на премьере зал встал и хлопал минут десять точно? Или с тебя, моя радость, ты сломала мне жизнь? Как подводит меня язык, как выплевываются с него штампы, штампы, как он немеет, деревенеет, лежит мертвым грузом, как у человека с сильным нервным расстройством – я слыхал про такой симптом. Мне нечего тебе сказать свежего, яркого, необычного. Мне плохо. А ты уже, небось, и померла. Сквозь прищур и ресницы я вижу тебя ясно, как если бы передо мной была фотография: хренов режиссер, ни одной фотографии твоей я не сделал и на камеру тебя не записал, хотя столько раз мог, и слава богу, что нет. Отчим мой мне всегда говорил: не снимай родных, никогда не снимай родных. А уж он-то толк знал.