Поскольку новые обследования не выявляют серьезных органических нарушений, его отсылают на отдых в Швейцарию, в горы. Равелю уже знакомо это благотворное свойство гор: после войны он провел там месяц в санатории, где его лечили от туберкулеза, упорно не называя эту болезнь своим именем и предписывая ему в основном солнечные ванны. На сей раз врачи рекомендуют ему каждый вечер подолгу принимать горячую ванну с хвойным экстрактом. Он должен был написать своим друзьям Делажам, которые ждут от него вестей и, видя, что его все нет и нет, начинают волноваться. Когда письмо все-таки приходит, они едут в Швейцарию, встречаются с Равелем, и ему приходится объяснить им причину задержки: чтобы написать это письмо, он целую неделю отыскивал все нужные слова в словаре Ларусса и списывал их оттуда.
Таково нынешнее положение вещей. Швейцарское лечение не дало никаких результатов. Иногда, присутствуя на концерте, где исполняют какую-нибудь из его вещей, он спрашивает, его ли это сочинение, или, хуже того, бормочет себе под нос: все-таки неплохо. Теперь он уже знает, что не способен написать собственное имя, и, если по выходе из зала молодые люди бросаются к нему за автографом, размахивая авторучками, словно копьями, он проходит мимо, под охраной Элен, как робот, делая вид, что никого не слышит и не видит, и страдая от этого наигранного пренебрежения, призванного оградить его от поклонников, еще сильнее, чем от сознания своей болезни. А вскоре у него только и остается, что любовь к одиночеству, и он целыми часами просиживает в кресле на балконе монфорского дома, бездумно созерцая долину, чья красота некогда сподвигла его поселиться в этих местах. Элен приезжает к нему, беспокоится о нем, спрашивает, что он тут делает. Он просто отвечает, что ждет, не уточняя, чего именно. Он живет в тумане, который с каждым днем все гуще заволакивает его рассудок, оставляя ему лишь одно занятие: каждый день он совершает долгие прогулки по лесу. Там он никогда не теряет дороги. Но зато для него потерян весь остальной мир с его предметами: однажды, ужиная со своим издателем, Равель берет вилку за зубцы, тут же понимает, что сделал не то, и бросает быстрый панический взгляд на Маргариту, сидящую рядом.
В общем, ситуация скверная. В дело вмешивается взволнованная Ида Рубинштейн. Ида все так же высока, стройна, красива и богата и к тому же щедра, достаточно щедра, чтобы принять следующее решение: Равелю нужно сменить обстановку, и она этим займется. Она организует для него длинное путешествие по Испании и Марокко; его будет сопровождать Лейриц. Итак, поехали. Уже в Танжере дела идут заметно лучше. А в Марракеше он в течение трех недель обходит базары вдоль и поперек, не теряясь, как не терялся в лесу Рамбуйе, а затем, вернувшись в отель, даже ухитряется записать три такта музыки в присутствии Лейрица, пробудив в нем надежду на лучшее. Его чествуют всюду, где бы он ни появился, чествуют даже не видя, как, например, в тот день, когда, очутившись среди моря велосипедов, он вдруг слышит свое «Болеро», которое насвистывает некий телеграфист, прокладывая себе дорогу в гуще толпы; впрочем, мы и в это никого не заставляем верить. В Фесе его принимает генеральный консул; он показывает ему город, уверяя, что это зрелище вдохновит композитора. «О, — говорит Равель, — если бы я решил писать в арабском духе, то сочинил бы нечто гораздо более арабское, чем все это». Лейриц шлет открытки с подробными отчетами Иде Рубинштейн, которая, в свою очередь, ежедневно звонит ему. Лейриц уверяет, что все идет прекрасно: Равель очень доволен тем, как его принимают, он немножко работает, он даже написал брату. Лейриц пытается убедить себя и ее, что так оно и есть, однако на самом деле Равель все еще не сбросил гнет усталости, раздражается по любому поводу, едва говорит и больше чем когда-либо чувствует себя оторванным от остального мира, что вовсе не удивительно: этот мир оборачивается для него буйным вихрем пыли, света и движения. Впрочем, на обратном пути домой через Испанию его состояние опять ненадолго улучшается. Улучшается настолько, что, приехав на похороны Дюка, Равель обращается к Кёклену со словами: «Знаете, я тут набросал одну тему… я все еще могу сочинять музыку!» Но на сей раз вы не обязаны верить даже ему самому.