Натянул на себя одеяло не столько для тепла, сколько чтоб скрыть от Хадидже вид моего паха при брезжившем рассвете. Порой, когда я бывал с нею, мне снилось, будто ко мне вернулось мое мужское отличие, до того как я просыпался и снова видел горестное зрелище — свой пустой укороченный лобок.
На щеке я ощущал теплое дыхание Хадидже, кости мои тяжело наливались дремотой. Я позволил себе час успокоения в неге ее рук. Какой мир снизошел бы на меня, останься я с нею на целую ночь! Будучи ее тайным другом уже два года, я ни разу не смог проснуться рядом с нею.
Пока не рассвело совсем, я встал и оделся, чтоб нас не застигли вдвоем. Хадидже крепко спала, щекой на согнутой руке. Я подоткнул покрывало вокруг ее тела и шепнул: «Спи спокойно, и да сведет нас Бог поскорее снова…» Затем я заставил себя уйти.
Хамам для евнухов находился отдельно, чтобы вид наших пустых промежностей и зияющих трубок не тревожил мужей. Там были небольшие кирпичные ниши для мытья и посредине большой бассейн, выложенный бирюзовыми изразцами. Над бассейном высился купол, окна которого струили солнечный и звездный свет. В этот ранний час хамам был пуст, и я заподозрил, что мое появление могло спугнуть парочку джиннов. После того, что случилось вчера, им разумнее было бояться нас, чем нам — их.
Для совершения Большого Омовения после плотской связи я произнес имя Бога, затем омыл свои ладони, руки, уши, ступни, ноги и сокровенные части, прополоскал горло и вымыл голову. Подбородок и щеки были шершавы, поэтому я попросил служителя побрить меня. Оскопленный очень поздно, я по-прежнему имел волосы на лице, хотя сейчас они росли куда медленнее.
Лежа в самой горячей ванне, я будто пытался отмыться от того ужасного, чему был свидетелем. Горячая вода всегда растворяла все мои печали, но не сейчас. Я не мог чувствовать себя в безопасности, пока новый шах не взойдет на трон, а это мог быть только повелевающий людьми. Как я хотел, чтоб это был провидец, наподобие Акбара Великого из Моголов, в правление которого держава возродилась заново, или Сулеймана-законодателя, записавшего все законы оттоманов. Как трепетало мое сердце при мысли о таком благе, однако насколько редким оно было!
Одевшись, я поспешил явиться в дом Пери. Облаченная в самые темные траурные одежды, она уже сидела в своей рабочей комнате и запечатывала письмо. Рядом лежала открытая книга изумительного письма с рисунками. Это была «Шахнаме».
— Доброе утро, повелительница жизни моей, — сказал я. — Как ваше здоровье?
— Поразительно, — отвечала она. — Я хожу по земле и дышу, в отличие от моего бедного отца и его несчастного сына. Едва могу осознать, что во дворце лежат трупы двух правителей, один — сына, который, возможно, убил своего отца, и второй — отца, чьи прежние союзники убили его сына. Я обратилась к Фирдоуси за наставлением, но нигде в «Шахнаме» не вспоминаются мне события, способные дать совет или утешить меня в моем горе.
— Повелительница, я помню, что где-то в середине был плач Фирдоуси на смерть его единственного сына. Припоминаете, как он перебивает свой рассказ, чтоб известить о своем несчастье?
— Помню. Это горчайшее изображение скорби, на которое способен человек такой личной сдержанности, но утешения тут никакого.
— Возможно, никакого и быть не может.
Она вздохнула:
— Нет, не может.
— Я полон надежды, что это ваша последняя печаль.
Она казалась такой юной и беззащитной, что я вспомнил ее брата Махмуда, когда он был совсем маленьким, и сердце заныло. Я скучал по нему.
В ее улыбке сквозила боль.
— Благодарю, но вряд ли это правда. Божьим соизволением Исмаил получит трон, однако какой ценой? Мой отец никогда не одобрил бы того, чтоб один из его сыновей был загнан и убит, словно кролик. Даже Исмаил, которого наш отец считал предателем, не был вышвырнут, как кусок гнилого мяса. Это позорное оскорбление, которое еще больше разбивает мое разбитое сердце.