До Великой войны здесь все были увлечены Сенкевичем, Мицкевичем, Бакуниным, Ницше. Последним молодёжь была увлечена больше всего. Я также прочёл пару его работ. Они мне показались чуждыми нашему духу, почти как русский балет, хотя тогдашний эсер, а в последующем большевик Саид Габиев часто публиковал выдержки из Ницше в своей газете, да и многие его собственные строки тех лет – это по большей части размышления и вариации в ницшеанском духе.
Узнав, что я родом с Кавказа, один из соучеников моих дал мне прочесть книгу Матеуша Гралевского и она произвела на меня гораздо более благоприятное впечатление, нежели максимы Ницше. В Варшаве же я впервые (впервые ли?) влюбился. Были бурные эмоции, громкие признания. То есть это всё было с моей стороны. Красивая польская пани лишь лукаво улыбалась в ответ. Ну, кто я такой? Азиат. Очаровательный в своей дикости, но бедный и чужой заморский «басурманин», случайный человек. Она предпочла мне сына мирового судьи, тридцатилетнего буржуа с золотыми часами, висящими на пивном брюшке. Я тогда сильно измучился душевными переживаниями. Но как говаривал дед: «Сильный дождь быстро иссякает». Потому и «горе» моё было недолгим.
Как-то в училище ко мне подошёл парень, по виду лет на пять старше меня, и заговорил со мной на чистейшем литературном кумыкском языке, притом так правильно и так естественно, что в первые мгновения я даже не обратил на это внимания.
– Ты из Дагестана? – спросил он меня.
– Да.
– Кумык?
Меня впервые в жизни спрашивали, кто я по национальности. До этого в глазах польских сверстников я был то ли грузином, то ли татарином, но тут я впервые услышал имя моего народа.
– Да, – ответил я после небольшого замешательства, вызванного вопросом.
– Меня Солтан-Саидом зовут, а тебя?
– Галип, мы тут с братом. Ты из Темир-Хан-Шуры? – спросил я, наивно полагая, что удивлю собеседника своей догадливостью.
– Нет, из Хасав-Юрта, точнее из Умаш-Аула. А ты?
– Из Канглы.
– А где это?
– Это хутор чуть севернее Дженгутая.
– Ясно.
Далее мы заговорили о Родине и её проблемах, сошлись на том, что они требуют скорейшего разрешения и, по всей вероятности, это святое дело не обойдётся без кровопролития. Последняя мысль меня несколько настораживала, но не Солтан-Саида, восхищавшегося деятельностью Боевой организации эсеров. Он организовал что-то вроде политического кружка. Я посещал его пару раз, но затем, к великой его досаде, предпочёл кружок польских социалистов, не в последнюю, должен признаться, очередь, чтобы подучить польский. Ему, однако же, удалось овладеть умом и сердцем моего брата.
Летом 1914 г. началась Великая бойня. На границе шли затяжные бои, не в пользу русского оружия, однако. Несмотря на то, что мы с братом, будучи мусульманами, не подлежали мобилизации, война затронула нас самым прямым образом. Немцы подступили к самой Варшаве и весной 1915 г. наше учебное заведение срочно эвакуировали в Харьков. Здесь дела потекли было обычным образом, единственно, к ним прибавился почти поминутный страх за жизнь наших братьев, сражавшихся на передовой.
В начале 1916 г. мы с братьями встретились в Минске. Все четверо. Грустно это вспоминать, никто не ожидал, что скоро нас постигнет ещё одна утрата. Конечно, шла война, гибли миллионы людей, но мы, по крайней мере, я, хранили внутри себя убеждение, что несмотря ни на что, оба мои брата, служившие в кавалерии, выживут и беда обойдёт нас стороной. Но всё сложилось иначе. Летом того года Кайсар-Бек привёз домой чёрную весть – Умалата не стало. Он погиб во время одной из контратак в Карпатах. Кайсар-Бек с жаром объяснял нам с Акаем и матери , насколько героической и прекрасной была смерть нашего старшего брата, но маминых слёз это не остановило. Трагическая весть её сломила, она таяла на глазах, поэтому поговорив с братьями, я решил остаться дома и приглядывать за ней. Кайсар вернулся на фронт, а Акай – в Харьков.
По хозяйским делам я был вынужден выезжать в Темир-Хан-Шуру на базар и бывать в тамошних мастерских. Город меня неприятно поразил тем подчёркнуто колониальным видом, от которого я за четыре последних года успел отвыкнуть. Хотя Варшавская губерния, по сути, была такой же колонией империи, как и Дагестанская область, но поляки из всех сил старались этого не замечать и жили собственной внутринациональной жизнью. Ничего подобного невозможно было наблюдать в умах жителей нашей столицы. Помню, мне в голову тогда пришла мысль, будто бы Шура была выстроена именно ради того, чтобы свидетельствовать: «Что бы вы о себе не воображали, но вы лишь одна из самых бедных колоний великой империи». Империя эта, однако, трещала по швам.