Примостившись рядом с товарищами, Тимошкин с наслаждением вытянулся. Несмотря на опасность и риск, он вдруг почувствовал удивительное спокойствие и не заметил, как заснул. Открыв глаза, он в первое мгновение не мог сообразить, где он. Над головой, среди ветвей деревьев, сияло ослепительное летнее солнце, вокруг похрапывали товарищи. От суховатой редкой листвы веяло зноем, упоительно пахло застоявшимся лесным воздухом, прелыми листьями, влажной землей. Прямо над ним на ветку дерева уселась сойка, но, пугливо покосившись на лежащих внизу людей, вспорхнула крыльями и улетела. Было тихо — только где-то вдали неумолчно стрекотали кузнечики. Покоем веяло от этой картины — вечностью и покоем! Солнце освещало открытую полянку — там под порывами легкого ветерка колыхались метелки тимофеевки, желтел высохший овсюг. Под кустами, маленькая и красная, горела на солнце земляничка. Солнце, игра теней, тишина, синь высокого неба… А рядом лежит умирающий Бородка, и рыщут вокруг остервенелые жандармы, и всех его товарищей подстерегает смерть… Тимошкин снова прикрыл глаза, но сон уже не шел к нему. Большие черные надоедливые мухи жужжа кружились вокруг него и садились на лицо. Тимошкин замахнулся, на них несколько раз, зевнул беззвучно и поднялся. Взгляд его невольно упал на часы — было без четверти двенадцать. Что ж, неплохо — полдня прошло, а они еще живы, на свободе. В тени высокого старого дуба лежал все так же на носилках Бородка. Его синеватые, ввалившиеся глазницы занимали, казалось, половину лица; подпухшие веки не шевелились, как крылья летучей мыши. Десятки мух уселись на его землистое, одутловатое лицо, и комиссар сердито разогнал их. Бородку можно было принять за мертвого, но комиссар — скорее сердцем — почувствовал его слабое дыхание. Подумав, Тимошкин вынул из кармана чистый, аккуратно сложенный носовой платок и прикрыл им лицо товарища.
Вдруг где-то на опушке рощи послышался скрип телеги. Звук был совершенно ясным и отчетливым. Тимошкин замер на месте. «Там же проселок! — вспомнил он и пошел по направлению к дороге. Дойдя до опушки, он залег в кустах и осторожно осмотрелся. Перед ним простиралась равнина — бескрайняя, тихая, пустынная, с зыбким сизым маревом над жнивьем. Вокруг, насколько хватало глаз, не видать было ни людей, ни скотины — только голое желтоватое поле, раскаленное и печальное, с зелеными пятнами кукурузных нив и одинокими раскидистыми деревьями. Долго сидел он, устремив взгляд на изнывающую от жары равнину, пока за спиной у него не послышались осторожные шаги. Стремительно оглянувшись, комиссар увидел старого сыровара, который незаметно приблизился к нему.
— Командир меня послал, — шепнул он, словно кто-то мог его услышать в этом мертвом безлюдье. — Говорит, через полчаса собрание…
— Ладно, — кивнул Тимошкин.
По напряженному лицу сыровара чувствовалось, что он хочет еще что-то сказать, но не может решиться.
— Ну, — помог ему комиссар. — Что случилось?
Старик смутился.
— Разговор есть, товарищ комиссар, — глухо произнес он.
Тимошкин взглянул на него внимательней. Лицо бай Атанаса, такое помолодевшее после того, как он вступил в отряд, сейчас снова казалось старым. Что же все-таки случилось? Он похлопал старика по плечу.
— Ну, говори. Слушаю…
Сыровар с усилием глотнул.
— Ты слыхал о поручике Черкезове? — мрачно спросил он.
— Еще бы! Кто же о нем не слышал?
— Так вот… Поручик Черкезов… мой сын…
— Не может быть! — вздрогнул Тимошкин.
— Сын! — с болью повторил старик. — С тех пор, как я понял, что это за человек, мне, веришь ли, жизнь не в жизнь… В селе своем стыдно показаться, соседям в глаза неловко посмотреть… Коммунисты — такие люди! — поняли, предлагали работу. Только я не решился…
— Почему ж ты не сказал с самого начала? — вскинул брови Тимошкин.
— Не посмел, товарищ комиссар… Боялся… а ну как не поймете? Лучше, думаю, пусть на деле посмотрят, что я за человек, а потом, может, и простят. Вот я и не сказал.
— Чудный сюрприз! — огорченно протянул Тимошкин. — Отец поручика Черкезова!
В глазах сыровара застыло выражение глубокого, неподдельного горя.
— Я знаю, что виноват, товарищ комиссар, перед вами, перед всем народом, что вырастил такого сына. Виноват, что вовремя не понял, что за тип из него растет, не наставил на путь истинный. В кого он пошел, ума не приложу — только уж не в наш род. Поэтому у меня давно к нему душа не лежала, и я махнул на него рукой. Он уехал в город, в гимназию. Что он там делал, с кем водился, не знаю, но что из него вышло — это вы сами видите…