Мусорщица
«…Едит твою!..» — вытаращилась пучеглазая Нюрка на умощённую диковинами вещь…
…Нюрка была женщиной в самом соку, коханой дочкой трактористки и фельдшера, и на работу свою ходила как на праздник.
«Скр-рр-иии-п!!!» — двор оглашался пронзительным и душераздирающим скрежетом метлы, от которого удирали врассыпную драные кошки да кровь загустевала в жилах. Нюра, втиснув поистёртую ширококостность в исподнее батника (чёрное, как печной грач в предчувствии обновы) устремлённо вышагивала о дворницкой, с энтузиазмом двигая за «строевой» мусорную тележку.
А по весне, что приходила к ней не по сезону, но по душевному востребованию, надевала Нюрка напараденную от чугунного утюга юбку, а слонопотамовы ноги отбивали в запёкшийся несвободой асфальт патриотичный марш любви. Под бабьим знаменем червонной косынки, повязавшей за уши Нюркин норов, глаза слонялись посюсторонним энтузиазмом, мечтательной эйфорией преданности чему-то высшему…
«Делу комсомолки…» — твердо заявляла Нюра. Впрочем, какому именно «делу», простоволосая дева и сама толком-то не знала, токмо уверенно чеканила «труды своя», втихую о чём-то себе надумывая…
Отец Архипыч, которого деревенские виночерпии уважительно называли «наш вымпел» (потому как «вымпить» тот мог в любое время суток без отговоров), бывало, хвалился соседям: «Эх, работяща Нюрка, да к тому ж — девка значительна… Ей-ей! Не своя бы, так сам захомутал чертовку!»
А под «значительностью» понимал Архипыч ту самую Нюрину молчаливость, что казалась ему нежной до невозможности, да глаза рыбьи, прозрачные к Миру сему. Местные же бобыли капали слюной на увесистые оконечные прелести, в капроновых чулках напоминающие сочную «докторскую», аппетитную до розовости.
Да Нюрке-то фиолетово. К родне она наезжала лишь изредка, ведь интересы-то её были иными. А кроме того, разные они все — любови-то, поди разберись… Кому пернатость внутреннюю подавай, кому телеса колбасные, а она, может, важная птица… И белая-белая… Как полярная ночь…
…Вообще, мир целиком казался девице близко-деревенским, а человеки в нём — близко-незатейливыми односельчанами, душевными до удушливости. Оттого и не желалось Нюре за моря-океаны: «На что глядеть-то?.. Ежели везде — Единственна Деревня. Разве только дворницкая — то иной свет. Вершины непокорённые».
…Пудовой птицей топтала она мусорную площадку сталинской высотки, а засаленный халат порхал по ветру грёз благородно блуждающей тогою. С ним в унисон выстреливал к Небу залп ошалелых воробьёв, разбивающихся о непонимание фасадной массивности, осыпающейся во прахе времён.
Тешилась Нюра летучими попрошайками и дозволяла им подкармливаться съестными отбросами свального загончика. Бывало, и пригрозит метлой окрестным пацанам:
— У-уу, сорванцы! Я вам рогатки-то пообломаю, божью тварь не троньте!..
А в Бога она верила. Тайно… Стояла воскресно в сокольническом храме со свечкой в потеющих неопределённостями руках: «О чём испросить?..»
Так и уходила пустой, крестясь да молча… И отчего-то печально смотрели ей вслед намоленные иконы…
…Бабка Меланья вонюче зевнула беззубостью. «Опять Боженька день творит. Швятой Он, вот-те крест швятой! Пошто штолько днёв-то? Шделал один, и будет ужо. Тут ш вещери так намаяшши, шпать бы-ыы… Ан нет.» — И она опасливо покосилась на запертую кладовую: вдруг войдёт кто через доски эти прогнившие, такой же плесенный и невидимый? — «Швещи в коробочек надобно, как покойников, а инаще пошто по им беждомные-то огарки штавить? Непорядок это! Не по-божешки, — озабоченно запричитала бабка и, довольно улыбнувшись собственной прозорливости, продолжала разворачивать свою фантазию: следить надлежит. Вот щас наштанет шупротивный, Он меня вожьми и вопрошай гласом громовым: „Ну, Меланья, жа дело ты ёдывала хлеб швой, али не жа дело? Ответштвуй!“ А я Ёму: „Не прогневай, Благодетяль! Вшо по уму, по чину. Швешки: бошок — к бошку, робрышко — к робрышку в коробошке. Да не по-проштому, лешенкой к небешам“.
И, так успокоив ворчащую свою совесть, бабка Меланья впрыгнула с помятой, продымленной заспанностью раскладушки в зачинавшееся утро, по-акушерски приговаривая: „Нишегоньки, главнее щакого поднатужитьща“, — и с молитвою на губах крысино нырнула за дверь — вниз, по расплескавшейся сумеречности лестничного пролёта…
„Отче Наш, сущий на Небесах…“
Жизнь булькала обыденностями, дворовые старики резались в домино, азартно выкрикивая: „Козёл! Рыба!“, изо всех сил треская по столу. И лишь образ разгорячённой уборками Нюры заставлял их забыть о приземлённом и обратить взоры выше, наполняя жизнь новым, им самим неведанным смыслом. Возведя глаза к небу, они только что и могли прохрипеть: „Ххо-ро-ша бабёнка“ — не то в её сторону, не то кому-то ещё.