Выбрать главу

Стая ворон только один день крутилась в Скиролавках и улетела в сторону Барт, но заботы в деревне оставались дольше. Панна Юзя, которая уже почти две недели жила у художника Порваша, слышала громкое карканье ворон над крышей дома любимого, даже видела через большое окно его мастерской, как большие, черные, будто бы вымазанные сажей птицы кружат над лугом и тростником на берегу озера, а потом улетают куда-то очень далеко, и вдруг почувствовала, что ее охватывает великая печаль. Она не понимала, откуда она берется. Может, эта печаль наплывает через стеклянную стену в доме художника Порваша со стороны мертвой пустыни замерзшего и покрытого снегом озера, с похожей на лохматую бородавку рощицей черных деревьев – Цаплим островом? Или, может быть, она приходит с неба, висящего над мертвой белизной, неба цвета воды, слитой с плохо очищенной картошки? Или это чувство родится где-то в глубинах ее живота, расходится в окрестностях сердца, а потом достигает головы и мыслей, которые становятся все печальнее и печальнее?

Художник Порваш с раннего утра и до сумерек рисовал в своей мастерской мертвые тростники, которыми зарос берег озера. Делал он это с большим азартом, целиком поглощенный своим занятием. В мастерской носился кислый запах красок, и панна Юзя вдыхала его, лежа на огромном топчане и грызя дешевое печенье. Тростники художника ей даже нравились, потому что каждый из них был иной, они напоминали толпу людей; в которой – если к ней присмотреться ближе – каждое лицо будет иным, непохожим на другие, своеобразным. Но эти рыжие и ржавые тростники, присыпанные снегом, тоже несли в себе что-то очень меланхолическое, и поэтому панна Юзя вздыхала, глядя на них, и думала, что Порваш ее обманул. Художник ни разу не выбрался на ту птицеферму, о которой говорил, и не привез гусиных или куриных пупков. На завтрак они каждый день ели яичницу, на обед – мясоовощные консервы, после которых панна Юзя ощущала бурчание в животе и тошноту. Ужин состоял из сыра, вкусного, но сколько же раз его можно есть?

Топчан в мастерской Порваша был удобный, две кафельные печи хорошо грели, а вечерами для поднятия настроения художник растапливал камин березовыми поленьями. Его мастерская была одновременно спальней, ванной, кухней и вообще всем жилищем. В доме было больше комнат, но их он не отапливал, и на стеклах поблескивали морозные цветы. От лежания на топчане у панны Юзи болели бока, ночами она не могла спать, потому что спала днем, утомленная наблюдением за Порвашем, занятым рисованием. Вгоняли ее в скуку и разговоры с художником, преимущественно о бароне Абендтойере. Чтобы размять кости или по нужде, панна Юзя вставала с топчана и в слишком большом для нее халате Порваша шла в уборную или подходила к окну, чтобы снова увидеть мертвую белизну и краешек красной крыши дома доктора Негловича на полуострове. Остальной части дома она уже не видела, потому что как раз в этом месте берег зарос высокими ольшинами. Глядя на эту красную, местами припорошенную белизной крышу дома доктора, она высовывала кончик своего язычка и прикасалась им к губам, убеждаясь, что они удивительно сухие, будто бы потеряли свою свежесть. Потом она торопилась к зеркальцу, чтобы убедиться, не утрачивают ли и ее глаза блеска, а щеки – розового цвета. Все чаще она вспоминала мгновения беседы с доктором в новогоднюю ночь, острый взгляд его глаз сквозь очки, его седые виски.

– Интересно, сколько лет доктору? – спросила она однажды, стоя перед стеклянной стеной мастерской.

– Доктору? Сорок пять, – равнодушно ответил Порваш, не отрывая глаз от своей новой картины. Панна Юзя тихонько вздохнула.

– Выглядит он очень молодо, впрочем, какое значение имеет возраст для мужчины. Интересно, почему он не женат?

– Привык к удобной жизни и вкусной жратве. У него есть домохозяйка, некая Макухова, которая заботится о его доме и о кладовых. А он любит обрабатывать замужних женщин. Так было с предыдущей женой Любиньского. И с этой новой он тоже крутит роман.

– Не правда, – ответила она решительно, – это она на него кидается. Я это чувствовала, когда мы ехали на его машине в новогоднюю ночь. Женщины никогда не ошибаются в таких делах.

– Некоторые в деревне болтают, что доктор должен сначала унизить женщину, прежде чем в нее войти, – сказал Порваш, потому что хотел отвратить Юзю от доктора.

Действительно, на миг панну Юзю охватила дрожь отвращения, потому что она представила себе, что доктор делает с женщиной именно то, о чем она слышала, что некоторые делают, и что всегда казалось ей чем-то наиотвратительнейшим на свете. Какое-то время она лежала в молчании, раздумывая над этим и взвешивая различные возможности унижения женщины. Наконец спросила:

– А как именно доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти? – Не знаю, – пожал плечами Порваш, накладывая на краешек белизны немного коричневой краски.

– Не знаешь, – почти с триумфом подхватила панна Юзя. – А откуда бы мне знать? Мужчины не говорят друг с другом о таких свинствах, рассердился Порваш.

– Женщину можно унизить по-разному, и очень, – после короткого молчания снова произнесла она. – Жалко, что ты этого не знаешь.

В этот день больше не было разговора о докторе Негловиче. Но панна Юзя долго думала о нем ночью и думала о нем утром. А если так много размышляют о враче, то обычно вслед За этим приходят мысли о болезнях. И наутро она почувствовала, что заболела. Ночью, когда художник Порваш пытался засунуть ей ладонь между ног, она отодвинулась от него. «Сегодня нельзя. Болит у меня внутри. Наверное, снова что-то с яичниками».

Утром она сказала Порвашу, что у нее болит живот и что она чувствует себя очень плохо.

– Это из-за погоды. Смотри, какая завируха за окном, – сказал художник Порваш, сердитый на то, что падающий за окном снег заслоняет ему вид на прибрежные тростники. – Впрочем, измерь температуру. Термометр должен быть где-то тут, в мастерской. Может, на полке с красками? А может, на полке с разбавителем?

Не было термометра на полке с красками., маслом и разбавителем. В результате получасовых поисков панна Юзя нашла его на полке среди вонючих носков, где, судя по количеству мышиных горошков, всю осень жили мыши.

Панна Юзя сунула за пазуху термометр, но, когда через какое-то время вынула его, то убедилась, что он показывает тридцать шесть и шесть. Она заварила себе чаю, подождала, пока немного остынет, и сунула в него кончик термометра. Он показал почти сорок градусов. Поэтому она немного его потрясла, пока столбик ртути не упал до тридцати восьми градусов, и тогда показала его Порвашу, который, хоть за окном продолжалась метель, заканчивал картину с тростниками над озером.

– Это, наверное, простуда, – буркнул художник. – Надо позвонить доктору. Он покрутил ручку старомодного телефона, какие еще кое-где встречаются, особенно в деревнях, таких отдаленных, как Скиролавки. К сожалению, доктора дома не было. Макухова пообещала, однако, что, когда он вернется из поликлиники из Трумеек, она скажет ему о звонке художника.

А панна Юзя нагрела воды в колонке в ванной и выкупалась. Интимное место и подмышки она сбрызнула дезодорантом под названием «Свеже-зеленый» и в короткой комбинации улеглась под одеяло на топчан.

Тем временем за большими окнами мастерской художника валил густой снег. Занавес кружащихся хлопьев опустился на мертвую плоскость замерзшего озера, на краешек крыши дома доктора, на прибрежные тростники. Панне Юзе, которая нетерпеливо и с тоской всматривалась в окно, скоро показалось, что кружатся не хлопья снега, а ее топчан и она сама, которую заманил в эти страшные края исхудавший кудлач. «Это с голоду у меня голова кружится», – пришла она к выводу, зная, что на кухне лежат несколько кусочков сыра и стоит банка отвратительных фрикаделек в томатном соусе. Ничего другого в магазине в Скиролавках не было. Художник Порваш уже не казался ей необычайным человеком искусства с прекрасной копной слегка вьющихся волос и проникновенным взглядом черных пылающих глаз. Перестали ее восхищать его узкие бедра, втиснутые в бархатные брюки, кольца темных кудрей, выставляющихся из расстегнутой на груди черной рубашки, которую художник менял достаточно редко. Ей казалось, что после почти двухнедельного знакомства .она может просветить его взглядом насквозь, видит у него внутри желудок, похожий на бурдюк из плохо выделанной бараньей шкуры. В таком бурдючке она когда-то держала деньги и всякие мелочи. Желудок Порваша можно было бы наполнить даже камнями, и художник чувствовал бы себя сытым. Но ее желудок был другим – нежным, впечатлительным и розоватым, как те уста, которые сейчас она закрыла от него своими сильно сжатыми бедрами. «Не дам ему, – думала она о Порваше со злостью. Не дам ему больше». Порваш же, не зная о ее решении, мурлыкал что-то невразумительное, поправляя картину на мольберте, бормотал себе под нос что-то сердитое, потому что из-за снежной метели и поздней поры становилось темно. Все медленнее и реже были движения кисти в руке Порваша, а мысли его летели сквозь метель в далекие пространства, к барону по фамилии Абендтойер, который, может быть, в этот момент в своем парижском магазинчике показывал какому-нибудь туристу в шубе из котика картину Порваша – «Тростники над озером». «Эта картина будет еще больше тростниковатой, а белизна на ней – еще более снеговой», – помурлыкивал художник на понятном только ему самому Порвашовом языке, полном невыговариваемых звуков, постанываний, кряхтений и свистов, которые он всегда издавал, когда творил очередное произведение. Еще две недели , назад панна Юзя слушала эти шепоты, свисты, стоны и вздохи как любопытную и возбуждающую музыку, но сейчас у нее появилось впечатление, что художник – малое дитя, которое делает свое дело, сидя на горшке.