В спокойном воздухе из труб до самого неба тянулся седой, серый или черный дым в зависимости от того, топил кто-то дровами буковыми или сосновыми. И только над острой крышей художника Порваша ни малейший дымок не курился, стекла разрисовал мороз, а в огороженном сеткой дворе только кот протоптал узкую, как нитка, стежку. Впрочем, кот был не Порваша, а приходил ловить мышей по-соседски, от Галембков. Потому что Порваш, о чем было известно всей деревне, пребывал в Париже, куда в начале декабря повез свои четыре картины, чтобы там их продать по приличной цене с помощью покровителя по фамилии барон Юзеф Абендтойер. Этого барона никто в Скиролавках не видел в глаза, но все хорошо знали по рассказам художника Порваша. Юзеф Абендтойер был на одну четверть евреем, на одну четверть поляком, на одну четверть армянином и на одну четверть немцем. Картины Порваша — преимущественно осенние тростники над озером — нравились парижанам, поэтому каждый раз, возвращаясь из-за границы, Порваш имел на что жить, по крайней мере, полгода. В Польше его картины никто покупать не хотел, и, как узнал писатель Любиньски, ни в столице, ни в других городах никто о творчестве Порваша вообще не слышал. Но писателя Любиньского это не удивляло, потому что о его писательстве тоже с давних пор никто не вспоминал в столице, а все-таки Любиньски был, несмотря на это, писателем, и к тому же — как утверждал Неглович — вполне хорошим.
О художнике Порваше в селе сложилось особое мнение, потому что он не пользовался легкими случаями и не перебегал никому дорогу, а привозил себе каждый раз новую девушку, которую, однако, задерживал не дольше чем на месяц или полтора. Девушки были разного возраста и разной красоты; к сожалению, по причине неряшливого образа жизни художника и отсутствия заботы о еде, они вскоре чувствовали ухудшение здоровья и уезжали с плачем, распространяясь о том, что «он не хотел давать на жизнь» и они должны покидать Скиролавки, потому что «исчерпали свои сбережения».
И вот за день до Нового года вдруг появился в деревне художник Богумил Порваш. По дороге к своему дому он остановил свой старый автомобиль типа «ранчровер» перед магазином, где, как обычно в полдень, сидели на лавке несколько жителей деревни. Был четырехградусный мороз, а они пили холодное пиво. Те самые, впрочем, что всегда, а значит, старый Крыщак, молодой Хенек Галембка, которого два раза принимали на работу в лесу и два раза оттуда выгоняли, пока он не пришел к выводу, что может остаться на содержании жены, ее коровы, свинок, кур, уток и гусей. Сиживали на лавке плотник Севрук, Антек Пасемко, а также Франек Шульц, старший сын Отто Шульца, достойного уважения старца. Но Отто Шульц все не передавал сыну хозяйства, и тот не рвался к работе на отцовском поле. Несмотря на то, что ему уже было почти тридцать два года, он еще не женился и назло отцу подрабатывал себе на пиво, время от времени нанимаясь в рыболовецкую бригаду.
Подъехал художник к магазину в Скиролавках, вышел из машины, как ни в чем не бывало сказал всем «день добрый», вошел в магазин и купил две пачки дешевых сигарет. На переднем сиденье сидела новая девушка художника. Зато сзади, на крытом кожей диванчике, лежала черепица. Одна обыкновенная глиняная черепица. Хорошо обожженная, притягивающая глаз яркой окраской.
Художник сел в машину и отъехал, распугивая воробьев, которые рылись в рыжих кучках конского навоза, разбросанного на снегу перед магазином. И тогда отозвался старый Крыщак:
— Зачем художнику черепица, если у него дом покрыт шифером?
И тотчас Хенек Галембка сбегал в магазин за четырьмя бутылками пива, а остальные молчали, чтобы не выставить себя на посмешище поспешным и необдуманным ответом.
Пили пиво, курили сигареты. Кто-то вставал с лавки и уходил, другой приходил и садился. И так — до шестнадцати, когда завмаг закрыла решетку на дверях и потопала к дому. И тогда снова старый Крыщак сказал:
— Князь Ройсс, помню, привез из Парижа плетеное кресло. И попугая. Все спрашивали — зачем ему плетеное кресло и попугай? А он сидел в кресле и чай пил. А попугай болтал. Два слова знал: «раус» и «штилле».
В сумерках они разошлись, а потом о черепице говорили во многих домах. При свете лампочек, при включенных телевизорах. Во Франкфурте-на-Майне убит начальник полиции, телевизионный диктор подчеркнул "р" в слове «анархисты», Крыщак головой кивнул, мол, понимает, о чем речь, потому что князь Ройсс тоже когда-то ругал при нем анархистов. Но своим невесткам Крыщак сказал:
— Не поверите мне. Художник черепицу вез. Из хорошо обожженной глины. На заднем сиденье лежала. Одинешенька.
Одна из невесток аж за сердце схватилась:
— Боже милостивый, черепицу, говорите, отец, привез? Одну?
— Одинешеньку…
В приемном покое доктора Негловича запахло духами. Прибежала жена писателя, пани Басенька. Два крестьянина ждали перед дверьми кабинета, но пани Басенька ворвалась к доктору, как только из кабинета вышла какая-то баба из Белых Грязей.
— Вы слышали, доктор, что художник вернулся из Парижа? Сегодня в полдень… Вроде бы привез новую девку и одну черепицу.
Она расстегнула белую дубленку, натянула зеленый свитерок на больших, торчащих вперед грудях. Соски выделялись, как две пуговки, потому что она никогда не носила бюстгальтера. Она думала, что, может быть, доктор, как обычно, ухватится за одну из пуговок и покрутит ее своими нежными пальцами. Очень она это любила. Но доктор отвернулся к окну и задумался.