- Ты тоже не сидишь, - сказал он. - А она вообще не выходит, если я ее куда-нибудь не поведу, не вытащу. - Он наклонился к самому ее лицу и едва не упал с кровати. - Вирджиния, всего раз в неделю. Тебя не убудет. Я не шучу.
- Ну конечно же, миленький! Нет, правда, раз ты этого хочешь...
Молодой человек вдруг встал.
- Скажи, пожалуйста, на кухне, что можно подавать завтрак, - попросил он, направляясь к двери.
- Эй, служивенький, может, поцелуешь меня? - остановила его жена.
Он пригнулся, поцеловал ее дивный рот и вышел из комнаты.
Он поднялся на один пролет по широкой, покрытой толстым ковром лестнице и, на площадке повернув влево, дважды постучался во вторые двери. К створке была приколота карточка старого нью-йоркского отеля "Уолдорф-Астория" с типографской надписью: "Просьба не беспокоить" и припиской сбоку выцветшими чернилами: "Ушла подписываться на Заем Свободы. Скоро буду. Встреть вместо меня Тома - в шесть в вестибюле. Он вздергивает левое плечо выше правого и курит прелестную короткую трубочку. Целую. Я." Записка предназначалась матери молодого человека, в первый раз он прочел ее, когда был еще маленьким, и с тех пор перечитывал раз сто. Перечитал он ее и теперь, в марте 1944 года.
- Войдите! - раздался деловитый голос. Молодой человек вошел. [91]
У окна за ломберным столиком сидела очень красивая дама лет пятидесяти с лишним в изящном кремовом пеньюаре и очень грязных белых спортивных тапочках.
- Ну-с, Дикки Кэмсон, - сказала она. - Что это ты поднялся в такую рань, лентяй ты этакий?
- Так, дела кое-какие, - ответил молодой человек, улыбаясь с облегчением. Он поцеловал ее в щеку и, держа одну руку на спинке ее кресла, скользнул взглядом по большому альбому в кожаном переплете, который был открыт перед нею.
- Как поживает коллекция?
- Чудесно. Просто чудесно. Этот альбом - ты его даже не видел еще, бессовестный ты мальчик, - я только что начала. Билли и кухарка будут отдавать мне все, что получают, и ты тоже мог бы сохранять для меня свои.
- Обыкновенные гашеные американские марки по два цента? Здорово придумано! - Он обвел взглядом комнату. - А как работает приемник?
Приемник был настроен на ту же станцию, что и у него внизу.
- Чудесно. Я сегодня утром делала гимнастику.
- Послушай, тетя Рена, я ведь тебя просил не делать больше эту дурацкую гимнастику. Честное слово, тебе же не под силу. Ну какой в этом смысл?
- Мне нравится, - твердо ответила его тетка и перевернула страницу альбома. - Мне нравится музыка, под которую ее надо делать. Все старые мотивы... И уж конечно было бы нечестно слушать музыку и не делать упражнения.
- Вполне честно, уверяю тебя. Ну, пожалуйста, не надо. Чуть поменьше принципиальности, - сказал молодой человек. Он походил немного по комнате, потом понуро уселся на подоконник. Внизу был парк, и он глядел туда, словно высматривал между деревьями путь, которым лучше подойти к сообщению о своем отъезде. Он-то мечтал, что вот будет хоть одна женщина в 1944 году, у которой перед глазами не сыплются песочные часы чьей-то жизни. А теперь ему приходится и перед нею поставить такие часы - свои. Его подарок женщине в грязных спортивных тапочках. Женщине, собирающей гашеные двухцентовые американские марки. Женщине, которая была сестрой его матери и писала ей записки на карточках "Уолдорф-Астории"... Обязательно ли ей говорить? Обязательно ли ставить перед нею эта его дурацкие, быстро иссякающие блестящие песочные часы?
- Ты становишься в точности похож на свою мать, когда делаешь вот так лоб. Да. Совершенно как она. Ты ее хоть немного помнишь, Ричард? [92]
- Да. - Он задумался. - Она никогда не ходила просто. Всегда бегом, и вдруг, с разбега, в какой-нибудь комнате остановится. И еще она насвистывала сквозь зубы, когда задергивала занавески у меня в комнате. Почта всегда один и тот же мотав. Я его помнил, пока был маленький, а вырос и забыл. Потом уже, в колледже, у меня был сосед по комнате из Мемфиса, он однажды заводил старые пластинки - Бесси Смит, Тигардена, - и там одна песня чуть меня не убила: та самая, что любила насвистывать мама. Я сразу узнал. Называется, оказалось: "Не могу быть паинькой в воскресенье, раз я всю неделю сорви-голова". Но под конец семестра один тип, Альтриеви была его фамилия, наступил на нее пьяный, я с тех пор так ее больше и не слышал. - Он примолк. - А другого я ничего не помню. Одна только чушь какая-то.
- А как она выглядела, помнишь?
-Нет.
- О, она была чудо как хороша, - тетя подперла подбородок худой изящной рукой. - Твой отец на месте усидеть не мог, когда мама выходила из комнаты. Кивал, как дурачок, если к нему обращались, а сам не сводил своих маленьких глазок с двери, за которой она скрылась. Странный он был человек и довольно-таки нелюбезный. Ничем не интересовался, только бы ему делать деньги да смотреть на твою мать. Да еще катать ее на этой своей жуткой яхте, которую он вздумал купить. У него была такая смешная английская матросская шапочка, от отца, он говорил, ему досталась. Мама всегда старалась ее спрятать, когда они собирались кататься.