Глава вторая
О, каким ррреволюционером чувствовал он себя в свои пятнадцать лет! Именно так — через три «р», не меньше…
Он сидит, затаившись в уголке, и молча слушает, о чем говорят и спорят собравшиеся на квартире у старшего брата рабочие, народ всё взрослый, степенный, многие — отцы семейств. Прежде его прогоняли: нечего, дескать, тут молокососу делать: а теперь ничего, попривыкли, видно, не гонят, сиди себе и помалкивай только, слушай, о чем почтенные люди говорят.
А говорили они о вещах таких близких и понятных! О том, что хозяева норовят три шкуры с рабочего человека содрать, и о том, что за каторжный этот труд платят ничтожные гроши, даже на еду не всегда хватает, а надо кадь еще одеться-обуться и за жилье плату в срок внести, а не то в два счета на улице вместе с детишками окажешься.
И его, Осипа, тоже подмывает рассказать про своего первого хозяина — владельца портновской мастерской в Поневеже: платил Осипу два рубля в неделю, а работать заставлял по пятнадцать — восемнадцать часов в сутки; про то, что спать приходилось прямо в мастерской, на раскройном столе, да и то частенько стол этот оказывался занят: хозяин, случалось, лишь после полуночи начинал кроить. Многое мог порассказать Осип о своем житье-бытье и здесь, в Ковне; хотя тут чуточку и полегче было: как-никак у брата в семье жил и три рубля в неделю уже получал, но за эти свои три рубля пан Алдонис, владелец дамского салона, все жилы вытягивал, и кто бы знал, какая у него, папа Алдониса, тяжелая рука!.. Но Осип молчит, только слушает. И правда, негоже сопливому мальчишке в разговоры взрослых соваться.
Рабочие, те, что собирались у брата, не просто жаловались на свою судьбу — они говорили еще о борьбе за свои права, о том, что нужно объединяться в профсоюзы, о забастовках и стачках, которые вынудят хозяев пойти на уступки… От таких разговоров кружилась голова, волна восторга захватывала дух, хотелось тут же вскочить с места и с красным знаменем в руках выбежать на улицу и повести за собой страждущий народ на битву за лучшую жизнь! Но, боясь, что его прогонят, Осип сидит смирно в уголке и слушает, слушает, невероятно гордый своей прикосновенностью к великому революционному таинству. Опасность, которой подвергали себя участники ночных собраний у брата, стало быть, и он, Осип, тоже, — а к тому времени аресты наиболее активных рабочих уже не были в диковину, — это ощущение реальной опасности, без сомнения, таило в себе добавочную притягательность…
Вскоре Осип уже настолько сделался своим, что его стали допускать даже на маевки, которые проводились в окружающих Ковну лесах. Приходили туда поодиночке, каждый своей тропкой. По пути часто попадались сигнальщики, обычно они выныривали из-за кустов, и при встрече с ними следовало сказать пароль, что-нибудь непременно замысловатое, чего просто так, случайно, не придумаешь — вроде «Запорожская Сечь»; если это действительно сигнальщик, то в ответ он произнесет: «Письмо казаков турецкому султану» — и укажет, куда идти дальше. На таких маевках собиралось порядочно народу, человек по двести. Умные люди, взобравшись на пень, произносили умные речи; иногда читались вслух листовки и прокламации. Осип мало что понимал в этих речах, звучали новые для уха слова: «узурпаторы», «эксплуатация», «пролетариат», «экспроприация», «социал-демократия», «резолюция», но главный смысл того, о чем говорили, он все-таки улавливал: больше нельзя терпеть притеснение хозяев, надо объединяться для борьбы! Особенно запало в душу, торжественно, как клятва, произнесенное однажды кем-то: пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они весь мир (лишь много позже Осип узнал, что это слова из «Коммунистического манифеста» вождей рабочих Маркса и Энгельса)… Обратно из лесу выходили уже все вместе и так до самого города шли, распевая революционные песни, и, лишь достигнув городской окраины, опять расходились поодиночке.
А Осипа тянуло уже к чему-то большему. Маевки маевками, хорошее, конечно, дело, опасное, но это ведь еще не борьба, только разговоры о борьбе! Брат, вот у него, догадывался Осип, есть еще какие-то тайные дела, не только собрания да маевки; недаром же Голда, жена брата, так часто выходила из себя, кричала брату, что «все это» к добру не приведет — и сам в тюрьме подохнет, и всю семью свою по миру пустит… о, язык у Голды, как бритва, не дай бог под горячую ей руку попасть! Голду Осип не одобрял, нет. Но и брата, хотя и был всецело на его стороне, ему трудно было понять: почему сам рискует, а его, Осипа, даже близко ни к чему серьезному не подпускает? Брат не поддерживал таких разговоров, все больше отмалчивался.