Лязгнуло чем-то железным, проскрежетал ключ в замке, и в дверях возник надзиратель. Осип посмотрел на него недобро: до чего некстати! Только-только разогнался о жизни своей подумать — нате вам, припожаловал, страж неусыпный!
— Чего надо? — не поднявшись с топчана, лишь голову в сторону двери повернув, рявкнул Осип.
Надзиратель, должно быть, опешил от такой беспримерной наглости. Поморгал в растерянности, потом засуетился, оправдываться начал:
— Так ведь я чего — ужин… Покушать, говорю, надо…
И тотчас, будто ждал этих его слов, нырнул в камеру находившийся дотоле в коридоре заключенный (по виду — уголовник), поставил на столик оловянную миску с каким-то варевом, кружку с чаем; рядом здоровенный кусок ситного положил. Сделав свое дело, уголовник сразу же и вымелся из камеры, а надзиратель — тот немного еще подзадержался на пороге.
— Кушайте на здоровье, — виновато, пожалуй даже и заискивающе, проговорил он. — Так что извиняйте…
Оставшись один, Осип усмехнулся: вот как обращаться, значит, с вами надо, вот как…
Не мешкая принялся за еду. С самого утра ведь ни крошки во рту не было! Баланда (чего-чего только в ней не намешано: и пшено, и горох, и сладковатая подмороженная картошка, но и кусок жилистого мяса попался), может, оттого, что очень уж голоден был, показалась необыкновенно вкусной. А впрочем, бывали в его жизни моменты, и нередко, когда и такая вот немудрящая еда не каждый день перепадала ему…
Камера, куда законопатил его ротмистр Модль, была одиночной. От товарищей, уже отведавших тюрьмы, Осип слышал — самое страшное, мол, это одиночка. Возможно, они и правы, кто их знает, но пока что Осип ничего худого в своем положении не видел; скорее даже доволен был, что оставили его наконец в покое и не нужно разговоры ни с кем разговаривать (в общей-то камере без этого как обойдешься?). Так что промахнулся ротмистр Модль, крепко промахнулся, отправив Осипа в одиночку — лишь на руку ему сыграл!
И правда, давно уже Осип не испытывал такого блаженного покоя. Последние недели, когда слежка стала особенно назойливой, совсем вымотали его. Кому сказать, за ненормального примут, но Осип мог поклясться, что теперь ему куда легче, чем было на свободе. Ни этого препаскудного ощущения, что кто-то следит за тобой, ходит по пятам, ни вечного осторожничанья, когда не можешь себе позволить хотя бы две ночи кряду поспать в одном месте, ни беспрерывной, по неотложным делам, беготни из конца в конец города. Сиди себе в тюрьме, ешь дармовую баланду да на цербера тюремного в свое удовольствие покрикивай. И делай что хочешь, а не хочешь — ничего не делай. И думай о том, что в голову придет; а нет охоты — так ни о чем и не думай. Спасибо, господин Модль, душевное вам спасибо!
Осип и сам не знал, отчего вдруг ударился в эти свои воспоминания. Когда везли его из жандармерии в «нумер четырнадцатый» и даже потом, когда привели в эту его камеру, он и в мыслях не имел копаться в своем прошлом. Первым делом обследовал свое тюремное пристанище. Решил, что жилье сносное, главное — тепло; в эту зиму он столько намерзся — на всю жизнь хватит. Хотел прикорнуть на часок-другой, уже и башмаки скинул, расположился по-королевски на топчане, но, к удивлению своему, обнаружил, что нет, пожалуй, не удастся ему сейчас заснуть. Всплыл перед глазами ротмистр Модль, сперва мертво, неподвижно, как портрет, с тоже неподвижной, будто приклеенной, улыбкой на губах, но тотчас и ожил, заговорил… А через минуту и весь допрос, от первой фразы до последней, как наяву, повторился сызнова.
Упрекнуть себя Осипу было, пожалуй, не в чем. Он держался на допросе соответственно обстоятельствам. Ротмистру угодно было видеть в нем недалекого, перепуганного насмерть малого — что ж, он охотно принял эту заранее определенную ему роль. Так и всегда ведь: мы разные с разными людьми; за кого нас принимают — такими мы и стараемся выглядеть, с поправкой на это и ведем себя и говорим… причем «игра» эта (впрочем, игра ли?) происходит, как правило, бессознательно, не требует особых усилий… Правда, под конец ротмистра заметно стала тяготить та личина, какую надел на себя Осип, разок он сорвался даже, прикрикнул на Осипа: «К черту Алдониса! Отвечайте на вопрос!», но Осип, само собой, и не подумал менять свою линию, она вполне его устраивала, так до конца уж и валял ваньку. И ничуть не раскаивался в этом.
Осип вспомнил, что перед отправкой в крепость ротмистр посоветовал ему подумать. Не постеснялся расшифровать даже, что подразумевает под этим не что иное, как сделать чистосердечное признание. Ну уж нет, не выйдет, господин ротмистр. Зря уповаете на это. Открыл свое настоящее имя (мог, конечно, и не открыть, но не было уже смысла дальше таиться) — будьте хоть этим довольны. Что же до остального, то ничего больше от меня вы не услышите! Не о чем мне думать, не о чем, все и так ясно…