Не избежал этого искушения однажды и я и тут же получил от одного из официантов ожидаемый ответ:
— Какой-то музыкант…
Я едва ли не обрадовался — выходило нечто вроде: «что и требовалось доказать», как другой официант, удивившись моему вопросу, воскликнул:
— Как?! Вы не знаете?! Гейне! Великий немецкий поэт! Он родился в доме напротив…
Напротив я был солнечным летним днем 1960 года. По случаю воскресенья булочная была закрыта, я позвонил. Микрофон, вмонтированный в стену, осведомился: «Что вам угодно?», затем электричество отворило железную калитку. Навстречу мне, пропуская огромного дога, вышел юноша в красном джемпере, без рубашки. Я протянул ему визитную карточку.
Юноша провел меня во двор, расположенный позади дома: там был свален мусор, виднелись остатки фундамента. Юноша остановился и сказал:
— Здесь…
В квартире булочника, в прихожей на стене, под стеклом, висела факсимильная копия — написанные рукой Гейне острым готическим почерком слова: «Город Дюссельдорф очень красив, и, когда вспоминаешь о нем на чужбине, будучи к тому же его уроженцем, как-то чудно становится на душе. Я там родился, и мне кажется, будто я сейчас должен пойти домой…»
В прихожей было прохладно, на длинных полках стояли конторские книги, штемпеля, модель парусника. Уютно пахло кондитерской…
К Гейне мое поколение приобщалось перед самой войной. Он и раньше, как известно, был в России популярен, любим, но в конце 30-х годов его в наше сознание внедряли особенно страстно. Имя его было непосредственно связано с именами Маркса и Энгельса. Он был барабанщик революции. К тому же он был непризнаваем, гоним толпою националистов-тупиц.
В ту пору антифашистских митингов, политических процессов, конгрессов в защиту культуры и чкаловских, отдававших стальной оборонной мощью беспосадочных перелетов Гейне был как бы узаконен — в Берлине его сжигают, в Москве он воспламеняет молодые сердца: «Я — меч, я — пламя!..»
В школе я читал свои стихи, посвященные Гейне:
Дальше, помню, обличались «дуры Геттингена с толстыми ногами», «жирный мир колбас» — то есть немецкое филистерство; заканчивалось же стихотворение тем, что «в каменном Париже» «юный красный доктор» — то есть Маркс — «им руководит», им — то есть Генрихом Гейне.
То была лексика времени, фразеология тех лет, которая входила и в школьные классы.
…И снова сладостно замирает у меня сердце, когда я думаю о своей 240-й школе на Рождественском бульваре. Недавно я там был, постепенно возвращались, выплывали из небытия вестибюль, гардероб, лестница, коридор с теми же цветами на подоконниках. Все, все осталось: те же классы, та же уборная, куда тайком ходили курить. Даже я остался: хожу, смотрю. Вот через эту дверь можно вылезти на крышу, а потом спуститься по пожарной лестнице на школьный двор… Ах, какие там были обворожительные девчонки, у меня и сейчас сердце млеет от воспоминаний — недавно я увидел одну из них — пожилую женщину под дождем на площади у Белорусского вокзала… Больше никого, кажется, нет.
Я иду по школьному коридору в свой класс. Отворяю дверь. Меня просят повторить, пройти еще раз: не получилось.
— Ну, теперь хорошо… Сядьте за парту…
Телевидение ГДР снимает фильм о Гейне. Я должен рассказать, как в школе научился любить Гейне, приобщившись сначала к его «Лорелее»…
Так оно, пожалуй, и было, я был влюблен в Элечку Туманян и у Гейне в «Книге песен» читал именно про нее, она была прекрасна и безжалостна, как Лорелея, и на меня веяло сладкой истомой от этого Гейне так, что я даже отважился перевести несколько его стихотворений. Эти переводы я огласил на занятиях литературной студии в Доме пионеров среди прочего моего детского стихотворного вздора. Но когда занятия студии летом подошли к концу, наш руководитель Михаил Светлов почти уверенно предсказал, что я стану переводчиком немецкой поэзии. И примерно то же самое сказал другой наш учитель, известный в свое время детский писатель Рувим Фраерман, совершенно равнодушно пропускавший мимо ушей все мои остальные стихи.
Переводчиком немецкой поэзии я стал, но к стихам Гейне, по-настоящему, так и не пробился. Ни одним из своих гейневских переводов я не доволен, хотя продолжал заниматься ими всю жизнь… Гейне, который казался мне когда-то ближе всех немецких поэтов, оказался самым из них недоступным, недостижимым, а может быть, и непостижимым…