Мы живем в сыром доме викторианской эпохи без центрального отопления. Потом мать научит меня разжигать огонь в камине гостиной, который служит для нас единственным источником тепла. Мы начинали со свернутых газет, больших листов EveningChronicle, свернутых по диагонали в длинные конусы, из которых затем составлялось нечто, по форме напоминающее гармонику, чтобы обеспечить долгое равномерное горение. В эту конструкцию добавлялось несколько картонных коробок из-под яиц, несколько лучин для растопки и, наконец, уголь, который, как бесценное черное сокровище, клали на вершину пирамиды.
Спички лежат высоко на каминной полке, рядом с каминными часами. Мне уже семь лет, и моего роста достаточно, чтобы достать их, если я встану на цыпочки.
— Можно, я зажгу огонь, мама? Я знаю, как надо делать. Пожалуйста! Можно? — Я уговариваю ее, отчаянно пытаясь сдержать свое рвение и чувствуя, что я уже дорос до такого ответственного дела.
— Можешь зажечь огонь, сынок, но не оставляй спички на виду у твоего младшего брата; всегда оставляй их на возвышении, понятно? Мне нравится выражение «на возвышении».
— Так, теперь не забудь, что зажигать нужно снизу, а не с верхушки.
— Да, мама.
— Огонь будет гореть, только если ты зажжешь снизу, — поэтому мы и построили всю конструкцию именно так. Уголь займется, только если загорится дерево, а дерево загорится только в том случае, если будет гореть бумага.
— Да, мама, — снова говорю я, борясь с коробком спичек, и вот наконец вчерашний номер EveningChronicle охвачен пламенем.
— Очень хорошо, — говорит она с некоторой гордостью в голосе. — А теперь помоги мне с уборкой. Эта комната выглядит как авгиевы конюшни. — Это еще одно ее выражение. Я понятия не имел, что такое авгиевы конюшни, но там явно царил беспорядок и хаос, в который неизбежно мог погрузиться и наш дом, не сделай мы уборку после моего озорного младшего братца.
— Я еще намучаюсь с этим проказником, — говорила она. Позднее она научит меня, что, даже если огонь почти погас, умелые действия кочергой могут вернуть его к жизни. Она предупредила, что, если огонь разгорелся, пламенем будет охвачено все, что к нему поднесешь. Она научила меня, как сохранять огонь в течение ночи, устроив ему «кислородное голодание», но не гася его окончательно, и как оживить его утром.
Ребенком я мог провести целый день, глядя на огонь. Я и сейчас могу затеряться среди видений покрытых трещинами башен, древних пылающих королевств, пещерных храмов и целых континентов, которые можно различить в тлеющих углях и горячей золе. Моя мать научила меня этому волшебству, и оно по-прежнему во мне. Еще она научила меня, как погладить рубашку, пожарить яичницу, пропылесосить пол — всему, что нужно, чтобы соблюдать общечеловеческие ритуалы и заведенные порядки. Но только музыка и огонь сохранили ореол тайны и статус сокровенного знания. Они привязывают меня к матери, как ученик волшебника привязан к своему учителю. Моя мать была первой властительницей моего воображения.
Мой дед с материнской стороны был весьма заметной личностью в Уоллсенде, городке, где жила семья моей матери, хотя ходившие о нем слухи были до некоторой степени спровоцированы его внешним видом. Он был высок, необыкновенно красив и слишком элегантен, чтобы не привлечь к себе внимание сплетников маленького городка. В моих воспоминаниях его всегда окутывает ореол чего-то опасного и таинственного. Дед не был уроженцем Уоллсенда, что делало его еще более подозрительной личностью. Он был родом с острова Мэн. С фотографии, сделанной на свадьбе моих родителей, смотрит человек с чуть высокомерным взглядом, недоуменно и слегка удивленно приподнятой бровью и щегольской развязностью дамского угодника. Ему некогда было общаться со мной, он работал страховым агентом в фирме Sun Life of Canada. Он ездил на автомобиле, который в те времена называли роскошным. Я хорошо его помню: это был «ровер» с подножками и блестящими хромированными фарами. Для меня дед был таинственным и далеким существом, но мама боготворила его.
Единственное мое воспоминание о бабушке с материнской стороны окрашено ужасом. Я помню ее зубы в стакане на прикроватном столике, целую челюсть, которая грозно целилась на меня своим злым оскалом. Больше я не помню ничего: она умерла, оставшись для меня не более чем тенью, но звали ее Маргарет.
Моему отцу было двадцать четыре года, когда я родился. Столько же было и мне, когда я впервые стал отцом. К тому времени он как раз вернулся из Германии после службы в инженерных частях. На фотографиях можно увидеть немного хмурого красивого мужчину в униформе оливкового цвета, рядом с ним — улыбающаяся фройляйн, а в руках у него кружка пива и сигарета. Мне нравилось смотреть на эти фотографии, запечатлевшие отца в самые счастливые времена. Я всегда пытался разглядеть в его темных глазах самого себя или хотя бы намек на то, что в один прекрасный день я появлюсь на свет. И в то же время мне всегда приходила в голову пугающая мысль о том, какая большая часть жизни прошла без меня. Я думаю, что в Германии отец провел лучшее время в своей жизни, и он нередко говорил, что так оно и было. Он часто с гордостью рассказывал, что участвовал в «оккупации» Германии, возможно желая как-то компенсировать то обстоятельство, что он был слишком молод, чтобы по-настоящему воевать с немцами, и что кутежи с немецкими женщинами казались тогда куда лучшей формой времяпрепровождения. Мой отец вовсе не был хвастуном. Он просто хотел, чтобы мы гордились тем, что и он «пожил свое», посмотрел мир и утвердился в статусе настоящего мужчины. — Видишь эту полоску у меня на рукаве, сынок? Младший капрал, инженерные части — это я. Мы строили мосты, взрывали их, а потом снова собирали; надо было мне остаться в армии. После кружки-другой пива он возвращался воспоминаниями к тем казавшимся беззаботными дням, как к золотому веку, с которым настоящее не могло идти ни в какое сравнение. При этом в его голосе всегда звучал скрытый упрек всем нам, кто не дал ему реализовать открывавшиеся возможности, и особенно к моей матери. Позднее, когда отношения между моими родителями испортились, отец стал заканчивать такие рассказы воспоминаниями о том, как сильно мать любила его прежде. Как она каждый вечер ждала его возвращения с работы и обвивала руками его шею, стоило ему переступить порог. С тех пор и до самой кончины чувство сожаления уже не покидало отца.
Отец родился в сентябре 1927 года в портовом городе Сандерленде. Его окрестили, дав ему имя Эрнест, такое же, как у отца моей матери. Думаю, это совпадение имен сыграло важную роль при первой встрече родителей. Представляю, как мама возвращается домой, сияя от радости, и обрушивает на свою сестру Марион новость о том, что в субботу на танцах она познакомилась с красивым молодым человеком: «Угадай, как его зовут?»
В семье моего отца все были католиками, а родственники матери — англиканцами. Так называемые смешанные браки по-прежнему осуждались церковью, но все же к ним относились уже не так строго, как в предыдущем поколении, когда, по преданиям нашей семьи, разница в вероисповедании стала причиной нескольких памятных семейных ссор. Мой дед Том пошел против воли своего отца, непоколебимого протестанта, женившись на Агнес Уайт, моей бабушке, девушке из ирландской семьи. Агнес ушла из школы в четырнадцатилетнем возрасте и поступила работать служанкой в «большой дом». Будучи дочерью портового грузчика, работавшего в доках Сандерленда, она занимала на социальной лестнице более низкую ступеньку, чем мой дед. Агнес была предпоследним ребенком в традиционной ирландской семье, где было десять детей. Она обладала живым умом и привлекательной внешностью, а также отличалась большой набожностью. Так и вижу, как она убеждала моего деда бросить свой жалкий протестантизм и обратиться в католичество. Старый Том любил тишину и спокойствие, поэтому Агнес всегда удавалось настоять на своем. Помимо всего прочего семейные разногласия заключались еще и в том, что деду пришлось отказаться от своего наследства ради женитьбы на прекрасной Агнес. Самнерсы были как-то связаны с морским делом, и в нашем роду в девятнадцатом веке имелось по меньшей мере два капитана торговых судов, но мне не известно, было ли это наследство хоть сколько-нибудь значительным. Подозреваю, что рассказы о «семейном состоянии» и «морской династии», которыми мой дед пожертвовал ради своей любви, страдают несколько преувеличенной значительностью и романтизмом. Нет никаких сомнений в том, что он любил мою бабушку, но на протяжении всей жизни мой дед, как впоследствии и отец, таил невысказанный упрек. Им обоим казалось, что нечто, от чего пришлось отказаться когда-то в прошлом, уже невозможно компенсировать в настоящем, что они оказались заложниками института брака, и от этого никуда не уйти.