Выбрать главу

Черный месяц март.

…едва мы дошли до Александровской колонны и мама уселась на скамейку возле розариума, а я побежал вверх по горке и стал взбираться по скользким розовым гранитным ступеням к лабрадоровому полированному цоколю колонны для того, чтобы с высоты взглянуть на море, как погода резко изменилась: солнце скрылось в набежавших тучах, подул северный ветер, море покрылось барашками, Дофиновка потонула в тумане.

Мне сразу расхотелось влезать на цоколь и оттуда, как обычно, лежа на животе, съезжать вниз по скользким гранитным архитектурным деталям вроде толстых перил — не знаю, как они называются.

Я видел, как мама схватилась рукой за шляпу, готовую улететь вместе с вуалью; вихрь холодной пыли ударил мне в лицо. Когда я подбежал к маме, она сидела, как-то сиротливо согнувшись в своем черном демисезонном жакете с перламутровыми пуговицами, и ветер трепал шлейф ее длинной юбки, который она сжимала коленями. На коленях лежал ее муаровый мешочек с запасной парой моих нижних штанишек, аккуратно сложенных вчетверо.

Я уже был большой мальчик, мне шел шестой год, но предусмотрительная мама знала, что во время прогулки со мной всякое может случиться и тогда легко будет заменить мои мокрые штанишки сухими, что уже не раз случалось со мной в Александровском парке.

Со дня рождения моего братика Женечки, прозванного Кувасиком, мама, поглощенная заботами о своем новом ребенке, перестала водить меня гулять. Теперь же, когда Кувасик немного подрос и окреп и его кормила грудью специально нанятая кормилица, мама решила снова водить меня гулять в Александровский парк, чтобы я дышал свежим морским воздухом.

Она выбрала солнечный день, но март оказался коварным месяцем. Погода резко изменилась, а мама была слишком легко одета, без теплой ротонды, в одном костюме.

В парке было пусто и неприветливо, даже знаменитый дуб, огороженный чугунной решеткой, посаженный здесь императором Александром, ветвистый и голый, казался как бы еще больше почерневшим от холодного ветра, и у его подножия сиротливо лежали в пожелтевшей прошлогодней траве желуди.

Я озяб в своем маленьком матросском пальтишке. Мне стало скучно и захотелось вернуться домой, но мама решила немного подождать, надеясь, что погода исправится.

…У нас в черном месяце марте погода менялась по нескольку раз в день…

Однако март оказался коварным месяцем. Пока мама ждала улучшения погоды, я бегал вокруг розариума, где штамбовые розы были еще по-зимнему пригнуты дугой к земле и на их тонких коралловых стволах висели оловянные ленточки с выбитыми названиями сортов.

Черные голые деревья, черная земля, темные тучи, которые низко нес над сердитым морем северный дофиновский ветер, — все это нагоняло уныние, и черная согнутая фигура мамы с орлиным пером, трепещущим на шляпе, ее пепельные губы, серевшие сквозь вуаль, усугубляли в моей душе предчувствие чего-то зловещего, что должно случиться в нашей семье.

Посидев некоторое время на скамейке и не дождавшись улучшения погоды, мама переменила мне мокрые штанишки на сухие, и мы пошли домой, стараясь поворачиваться спиной к острому мартовскому ветру.

Ночью я проснулся оттого, что в доме началась какая-то суета и ставили самовар. Папа, одетый, сидел на стуле возле маминой кровати, держа маму за руку, и, поминутно прикладывая к ее щекам ладонь, говорил:

— Боже мой, Женечка, ты горишь… ты вся горишь… Он встряхивал термометр, ставил его маме под мышку, через некоторое время вынимал, подносил к глазам, хватался за голову, и снова стряхивал ртуть, и снова всовывал термометр маме под мышку.

Мама лежала, разметавшись на кровати, и папа подсовывал ей под ноги сползающее одеяло. Потом он укрыл маму поверх одеяла своим драповым зимним пальто, но мама продолжала дрожать. Ее бил озноб, и я слышал, как у нее стучат зубы.

…заваривали сухую малину, и свет зеленого абажура папиной лампы, принесенной из столовой в спальню и поставленной на мамин комод, смешивался с красным цветом светящегося в ночном сумраке спальни стакана, наполненного огненно-малиновым чаем. Дымящееся блюдечко дрожало в папиной руке…

Папа подложил маме под спину подушку и она, сидя в своей ночной рубашке и валясь назад обессиленной головой, пила с ложечки воспаленными губами пылающую жидкость.

Я засыпал и часто просыпался то разбуженный плачем маленького братика Женечки, то чьими-то осторожно-тревожными шагами, то сухим, раздирающим кашлем мамы, то передвижением по комнате настольной лампы или багрового языка ночной свечи. Однажды я слышал, как часы пробили два раза.