Все они обращались со мной подчеркнуто холодно, как если бы я совершила нечто достойное осуждения. И когда я попыталась сказать, что не понимаю решения Тима, они заявили, что это-де потому, что он уезжает, и что мне нужно расстаться с собственным эгоизмом и со всей отвагой пожелать ему счастливого пути!
И никто не пожелал заметить, что если мне лично — как эгоистке — не хотелось с ним расставаться, то по-настоящему озадачивала меня именно причина, заставившая его сорваться с места.
Бесполезно было даже заговаривать на эту тему с подругами. Их мужья и ухажеры вступили в армию в самом начале войны. Мне было понятно, что они в известной мере даже презирали Тима, но что с того!
Мы были счастливы вдвоем, и многие его американские друзья считали, что он поступает очень разумно, оставаясь на своей работе вместо того, чтобы взять флаг в руки, раз уж по ту сторону океана затеяли войну.
— У вашего парня есть здравый смысл, — сказал мне один из них. — Знаем, как это было в прошлый раз… Вы слишком молоды, чтобы помнить, но когда солдат минувшей войны отпустили домой, что они увидели дома? Что их делом занимается кто-то другой! И позвольте сказать, в том, чтобы быть героем на голодное брюхо, особой радости нет.
Но по здравом размышлении или наоборот Тим отправился в Виннипег учиться на летчика, а я впервые в своей жизни узнала, что такое одиночество.
Тим постоянно был рядом со мной, с тех пор как я стала взрослой. Конечно, после того как я окончила школу, рядом со мной возникали и другие мужчины, волновавшие меня и ухаживавшие за мной.
Некоторые даже хотели жениться на мне, однако ближе Тима у меня никого не было.
Наверное, я любила его с того самого дня, когда он вывалил меня из санок в огромный сугроб. Скоро стало ясно, что и в жизни Тима нет другой девушки, хотя он сам ничего такого и не говорил.
Мы были влюблены, и нам было хорошо.
Однажды вечером, когда мы возвращались с вечеринки, Тим остановил машину. Ночь выдалась лунной, и звезды над головой казались столь же яркими, как и городские огни. Отбросив сигарету, Тим повернулся ко мне; он ничего не говорил и только посмотрел на меня, но сердце мое замерло в груди, и я почувствовала, что не могу вздохнуть.
Руки Тима легли мне на плечи, и губы его прикоснулись к моим; тут я поняла, что счастье — это боль, однако боль настолько чудесная, что боишься даже шевельнуться, чтобы не потерять ни крохи восторга…
Но ничего и не потерялось. Во всяком случае, если говорить обо мне. Все вокруг становилось все более и более чудесным — до того самого дня, как Тим объявил, что обязан отправиться на фронт и сражаться за Англию.
Факт этот, бесспорно, усугубил мое скептическое отношение к этой стране, но мне тем не менее приходилось сохранять хорошую мину в отношении его отъезда, и я развлекала себя тем, что, быть может, он окажется никудышным летчиком и его выставят из армии.
Когда Тим написал, что получил отпуск и едет, чтобы повидаться со мной, я буквально вспорхнула. Так или иначе, я провела три весьма скверных месяца — после отъезда Тима заниматься мне было нечем.
Наверное, мне следовало сделать усилие и заняться работой в Красном Кресте или помогать эвакуированным, но я не видела необходимости в этом. Если мне захочется поработать, в университете Макгилла для меня сразу же найдут подходящее дело.
Мне совсем нетрудно перевести немецкую научную работу на французский язык и наоборот. Мне уже пришлось перевести пару-другую книг, и все хорошо отзывались о моем переводе, поэтому я могу с полным основанием думать, что в любой момент могу заработать.
Тим всегда говорил, что он может обеспечить нашу жизнь и не хочет, чтобы его жена работала, а раз так говорил Тим — то зачем же мне беспокоиться о постоянной работе?
Мать считала, что у меня необычайные способности к языкам.
— Ты прямо как твоя бабушка, — говорила она. — Блестящая была женщина. Она объездила весь мир и умела говорить по крайней мере на шести языках, как на своем родном. Забавно, что таланты передаются через поколение. Я и с французским-то никогда не справлялась, а уж за другие языки и вовсе не бралась.
Но я не хотела, чтобы меня сравнивали с какой-то бабушкой, которой не хватило материнских чувств даже на то, чтобы хоть раз повидаться со своей дочерью, после того как она убежала со своим любимым.
Мама пыталась оправдать бабушку, она говорила мне, что во времена королевы Виктории и даже после нее жены никогда не оспаривали решений своих мужей, однако посчитать подобный аргумент веским я не могла. Если моя бабка действительно любила дочь, то что же мешало ей отправлять в Канаду хотя бы по письму в год?