Он оторвался от книги и удивленно посмотрел на меня:
— Ты чего?
— А ты? — спросил я, щурясь от лампы. — Тебе же завтра рано на завод. Уже поздно.
Он притянул меня к себе, сквозь ночную рубашку я ощутил его тепло и крепче прижался к нему.
— Да-да, уже поздно, — повторил он за мной, наверное, думая о чем-то своем. — Поздно.
Отец, отец… Я тоже порой не могу понять многого в этом мире, ищу ответа на свои вопросы. Часто думаю, о чем бы мы говорили, если бы встретились сегодня, когда я уже старше тебя. Ведь мы прожили врозь разное время, и столько много прошло с того утра, когда расстались. Я рассказал бы о том, чего тебе не довелось увидеть — ты был свидетелем поражения России, я видел ее Победу. Ты воевал за Россию с Германией, потом воевал на гражданской за то, во что верил. Теперь все легче разложить по полочкам, ты поступал так, как тебя учили, как воспитали. «За отсутствием состава преступления», — сказано в извещении о твоей реабилитации, которое лежит у меня вместе с единственным сохранившимся листком из твоих тетрадей. За отсутствием преступления. За что же буду судить тебя я, твой сын? Ты трудно жил, но ты сделал для меня все, что мог. Я в долгу перед тобой. В долгу за то, что не уберег мать и сестренку. В долгу перед тобой и перед ними. Время судит нас. Время и наша память. Мои дети уже не знают тебя, ты со своей изломанной жизнью, со своими мучительными вопросами так от них далек. Для них все проще — там черное, там белое…
Мысли опять увели меня в сторону. Но так легче рассказывать, легче исповедоваться перед самим собой. И остави нам долги наши, яко же мы оставляем должникам нашим…
Возвращение в прошлое через боль. Родители часто переезжали, ютились на квартирах у разных хозяев, пока отцу не нашлась постоянная работа на сланцевом руднике. Книги, о которых я рассказывал, были уже на последней квартире, где мы прожили до лета сорок первого. Комната и кухня в оштукатуренном снаружи желтоватой известью доме под крытой толем крышей. Лучше этой квартиры на моей памяти у родителей не было. Сорок лет спустя, холодным и ветреным днем я приехал туда, где оборвалось детство. Собираясь проведать эти места, думал — узнаю судьбу оставшихся книг. Но там уже не помнили улицы, на которой мы жили.
И все-таки надеюсь, что кто-то сохранил книги, так хочется, чтобы хоть часть их уцелела. После войны, после всего, что было…
Все чаще теперь задумываюсь о том, что человек — временный хозяин вещам. Уйду из жизни, и книги, которых у меня теперь столько, что многие из них я уже никогда не перечитаю, перейдут к другим. Так стоит ли печалиться о тех давнишних? Они были со мной в детстве, с ним ушли. И все-таки я хотел бы увидеть их. Только посмотрел бы, прикоснулся к ним, может, попросил бы одну или две из самых когда-то любимых…
Может, «Конька-Горбунка», которого знал наизусть, может, голубую с позолоченным обрезом книгу про Суворова, а может, тоненькую книжку — сказки Оскара Уайльда — когда мама читала вслух про Счастливого принца, на глазах ее выступали слезы. А вдруг уцелел мой букварь? С картинками, которые я раскрасил цветными карандашами, со стихотворением про зиму на последней странице. Впрочем, вряд ли кто стал бы столько-лет его беречь — у него и обложка была оторвана, и корешок гуммиарабиком приклеен, чтобы не рассыпались странички, кому сейчас нужен такой? Все-таки я, пожалуй, попросил бы сказку. Или нет — «Дон Кихота». Да, конечно же, ту вечную книгу о рыцаре печального образа и его верном оруженосце.
Когда отец купил ее, еще не было на свете сестренки, мы жили в рабочем поселке и однажды в воскресный день поехали на поезде в Нарву. В старом городе сходили в кино, побывали в музее, оттуда… Впрочем, нет, — в музее я был следующим летом только с отцом, еще помню — заблудились в бесконечных, увешанных картинами комнатах и не знали, как выйти, а в тот раз после кино отец повел нас на Рыцарскую улицу в домик Петра Великого, за толстыми розовыми стенами которого пылились бюргерские кресла и свисавшие с древков знамена шведских полков, а в застекленном шкафу лежала треугольная шляпа царя. И уже оттуда мы пошли в букинистическую лавку братьев Давыдовых, где похожие друг на друга, мордатые, с одинаково зачесанными на пробор набриолиненными волосами хозяева лавки — два брата стояли за прилавком, наметанным глазом следя за редкими покупателями. Помню — запах старых книг, помню, как мама взяла одну с прилавка и, чему-то обрадовавшись, принялась листать.