— У меня в детстве был такой, — шепнула она отцу. — С этими же рисунками.
— Совсем мало подержанный Сервантес, — наклонился один из братьев. — Можем уступить за две кроны.
Мама посмотрела на отца и, перелистнув еще несколько страниц, положила обратно на прилавок.
— Просите супруга. Крайняя цена — крона восемьдесят центов. Только для вас…
Но у отца не было и таких денег. Смутившись, он приценился к какому-то словарю и, ничего не купив, мы вышли на улицу. Мне было стыдно. Струйками стекая из водосточных труб, накрапывал дождь, лоснилась мостовая, проехал извозчик, и, удаляясь, звонко и сочно клацали по булыжнику конские копыта.
А через полмесяца, в воскресенье, накануне маминого дня рождения, отец ранним утром поехал на велосипеде в Нарву. То лето было дождливым, и книгу, которую он привез, вернувшись ночью, промочило — на последних страницах остались следы потеков. В зеленом переплете с тисненым корешком она потом стояла на этажерке с несколькими другими, не вместившимися на книжную полку томами — «Дон Кихот Ламанчский» с иллюстрациями Гюстава Доре. Сегодня у меня дома на стеллаже такая же книга, и, глядя на нее, я вспоминаю ту…
Время идет, а рыцарь печального образа на костлявом Росинанте все странствует по дорогам, сражаясь и страдая за других. Защитник униженных и слабых, безумный идальго Дон Кихот. И чудится мне удаляющийся цокот конских копыт на Рыцарской улице моего детства.
Уводят в сторону воспоминания, мысленно переношусь в разные периоды своей жизни, клубок памяти не разматывается в одну сторону. Пытаюсь связать нить, но опять и опять она обрывается…
В сорок втором из больницы меня выписали вскоре после Октябрьской. Когда я пришел на квартиру, где жил, Степаниха латала Колькины штаны. Я нарочито бодро поздоровался и прислонился погреться к только что истопленной печке. После просторной больничной палаты комната выглядела ниже и тесней.
— Явился? — спросила Степаниха.
— Ага, — сказал я. — Болезни же у меня никакой нет, зачем меня там долго держать?
Она оглядела меня, и по ее взгляду я понял: следовало бы побыть там еще. Будто я виноват в том, что меня выписали.
На плите стоял чугунок. Перед выпиской нас с Вовкой покормили, но все-таки я не удержался и глянул на этот чугунок. Степаниха перехватила мой взгляд и вздохнула.
— Чего стоишь? Садись.
— Погреюсь, — ответил я, ощущая лопатками горячие кирпичи. — Замерз, пока шел.
— Ох, горе наше… — Она откусила нитку и отложила Колькины штаны на обитый полосками жести сундук. — Думала, там справнее станешь.
Я опять почувствовал себя виноватым:
— В больнице хорошо кормят. Хлеб три раза в день…
Она отвернулась и стала смотреть в окно. Уже неделю лежал снег, и от него на улице было по-зимнему светло. Ничто не нарушало тишину. В райцентре не было ни одной автомашины, и даже на лошадях по нашей окраинной улице никто не ездил. Только по вечерам бывало слышно, как женщины возле своих домишек пилят на козлах дрова.
Стукнула дверь в сенях. Кутаясь в платок, вошла учительница Ганна Алексеевна, недавно поселившаяся по соседству.
Степаниха засуетилась и подвинула табуретку.
— Господи! — сказала Ганна Алексеевна, присаживаясь. — Неужели и у нас в Ленинграде сейчас так же холодно?
Никто не ответил. Кто знал, как там сейчас в Ленинграде?
— Ну, а твои дела как? — спросила она, помолчав.
— Ничего. Выписался вот…
Она заговорила со Степанихой о Кольке, который опять не выполнил домашнего задания, но мне показалось, что она пришла из-за меня. Наверное, видела в окно, когда я шел из больницы. Насчет Кольки она могла сказать ей и в школе.
— И что ты дальше думаешь делать? — обратилась она ко мне, когда разговор о Кольке иссяк.
— В детдом ему надо добиваться, — вмешалась Степаниха. Совсем ведь безродный. Сирота.
Ганна Алексеевна вздохнула.
— Не примут его туда, Анна Семеновна. Был бы на год младше… Надо было ему сразу идти, когда… так получилось.
Я не представлял себе, что делать дальше. Может, когда кончится война, меня отпустят домой. За что меня-тут держать? А сейчас там, откуда меня привезли, хозяйничают немцы. Может быть, уеду в Полтаву, там у меня тетя, которой я никогда не видел. Только все это — когда не будет войны. И если отпустят… А сейчас… Сейчас не знаю, как жить завтра.
— Завтра в школу пойду, — сказал я, потупившись. — Мы в больнице с Вовкой учили по всем предметам.
Ганна Алексеевна печально посмотрела на меня:
— Школу тебе, Дима, придется оставить.