Бьет колокол, угасает печальный звук. Хочу покоя, мучительно хочу тишины. Но тяжело падает удар, и опять плывет, уносясь вдаль, похоронный звон. Люди, кто-то умер, люди, помните. Замирает чугунный стон, и снова удар. Люди, помните…
Сколько раз слышал я этот тягостный звон — в кирхе неподалеку от пансиона, в котором жил когда-то, вечерами так же уныло звонил колокол, и сейчас его размеренные однотонные удары были голосом минувшего.
…Тарту, долгая осень тридцать девятого. В кинотеатре за придавившем реку массивным, напоминающем триумфальную арку, каменным мостом — фильм «На Западном фронте без перемен» по Ремарку. Луч пыльного света протянулся к экрану — там мимо штабелей заготовленных впрок пустых гробов идет колонна новобранцев. Каски, шинели, увязающие в раскисшей глине солдатские сапоги, тени людей, шагающих мимо жутких штабелей к своей участи. Почему-то помню лишь этот эпизод, еще помню, как в переполненном зале рядом со мной плакала женщина.
Иногда кажется — я смотрел этот фильм раньше, даже наверное раньше, однако он ассоциируется у меня с осенью, когда началась вторая мировая война. Была поначалу она далекой, не казалась страшной, мое представление о войне основывалось на иных фильмах и книгах — лихие кавалерийские атаки, а не смерть в глинистых траншеях и на проволочных заграждениях. Мне уже было тринадцать лет, я приехал учиться в Тарту, но в чемодане вместе с аккуратно сложенным мамой бельем и книжками привез полтора десятка оловянных солдатиков.
Той осенью нужно было поступать в гимназию, однако родители решили, чтобы я сдавал экзамены в эстонское реальное училище, по окончании которого мог бы получить какую-нибудь специальность в техникуме. Экзамены я выдержал, но знаний эстонского языка, почерпнутых у соседских мальчишек и на уроках в русской начальной школе, недоставало для учебного заведения, где преподавание велось на эстонском. Учиться было трудно, но, наверное, куда тяжелее доставалось родителям — вносить плату за мое обучение, ежемесячно отдавать по двадцать пять крон за пансион, куда меня определили. А зарабатывал отец всего шестьдесят крон в месяц. В эстонскую школу отдали меня скрепя сердце, особенно страдала мама — как-то в почтовой открытке домой я сделал две орфографические ошибки, и она тут же послала отчаянное письмо, решив, что я начал забывать родной русский. Синие чернила внизу расплылись, наверное, мама плакала.
Пансион содержала строгая старая дева — фрейлейн фон Рамм. Несколько человек снимали у нее комнаты постоянно, учащиеся приезжали на сезон, кое-кто приходил лишь столоваться. В качестве приживалки фрейлейн в пансионе жила ее сестра, такая же низенькая пожилая немка, а в каморке на втором этаже ютился их почти глухой брат. Унылая баптистка горничная утверждала, что герр Рамм немного не в себе и временами у него бывает запой, но я ни разу не видел его пьяным. Правда, иногда он не появлялся к столу, фрейлейн Рамм за обедом громко объясняла, что «Mein Bruder ist etwas krank»[3], но на следующий день он появлялся в столовой, молчком ел, поблагодарив сестру, сутулясь, поднимался к себе обратно, и, казалось, ему неловко, что он у нее живет и питается. Впрочем, ел хлеб не задаром — колол дрова, носил воду из колодца, выпиливал лобзиком замысловатые рамочки. И на его обрамленном бородкой круглом лице постоянно блуждала виноватая и одновременно чуть ироничная улыбка — словно ему известно что-то такое, что не следует знать другим. Иногда он колол дрова соседям, несколько раз брал в помощники меня и делился заработком — отдавал десять или двадцать центов.
Вспоминая пансион, я снова ощущаю запах кухни, чуланчиков, туалета с засиженной мухами лампочкой, вижу блеклые обои, полоски холста с изречениями из библии, коробочки и шкатулки на комоде в комнате фрейлейн, куда каждый месяц тридцатого числа приходил отдавать причитающуюся с меня плату; вижу сухие кактусы на подоконниках, альбомы с гравюрами о франко-прусской войне, громоздкий буфет в столовой, откуда, когда настает моя очередь накрывать на стол, достаю тарелки, стаканы с подстаканниками, подставки под ножи и вилки.
Во всем раз и навсегда заведенный порядок — у каждого за столом определенное хозяйкой место, свой столовый прибор, своя вложенная в кольцо салфетка. К завтраку каждому полагается по кусочку черного, полубелого и кисло-сладкого хлеба, ломтики сыра и кружочки дешевой колбасы тоже нарезаны по количеству питающихся, из сахарницы разрешается брать по две ложечки сахара. Масло в масленке чуточку прогорклое — чтобы стол обходился дешевле, фрейлейн покупает продукты не первой свежести. По утрам постояльцы, которым надо идти в гимназию или в университет, завтракают первыми, кому спешить некуда — могут приходить к столу позже. Обедаем уже все вместе — в два часа по удару гонга обитатели пансиона сходятся в столовую, фрейлейн, сложив пухлые ладошки, произносит предобеденную молитву и начинает разливать по тарелкам суп, затем горничная с постным лицом приносит мясное. По средам и пятницам вместо супа перловая каша с пережаренными шкварками, на второе — отварная треска. В воскресенье полагается десерт — кусочек пудинга, компот или кисель. Вечером обычно вареные бобы, хлеб с маслом и чай. Ужинаем в восемь, опоздавший, если это кто-нибудь из молодых, получает от хозяйки выговор, а в случае повторения может быть вообще не допущен к столу. Впрочем, в таких случаях удается поесть на кухне, добродушная кухарка-эстонка задерживается там допоздна.