— Мне тетя Нюра стирает, — смутился я.
— Ну и чо с этого? Давай… Все одно людям стираю… Спасибо те.
С тех пор я стал писать для нее часто. Она не просила меня, но когда приходила к нам, в глазах ее я видел немую просьбу. Уже не спрашивал ни о чем, брал листок бумаги, ручку, и она знала, что я сейчас буду писать ее сыну. Потом, когда читал вслух письмо, ее темное сплюснутое лицо будто светлело.
Новостей у нас было немного. Все жили ожиданием — ждали конца войны, вестей с фронта, ждали родных те, кому еще было кого ждать. В каждом письме я писал от имени Таенчихи, что денно и нощно думаю о сыне и молю, чтобы он вернулся живым. Теперь она словно разговаривала с ним через меня, ее тоска находила выход в строчках писем, которые писал чужой парнишка, и было легче ждать.
Уже во втором письме она попросила меня написать привет от себя, и я гордился, что у меня теперь есть знакомый солдат, который в своих письмах передает приветы и мне.
Близилось к концу жаркое лето. Как-то в середине августа меня и еще нескольких конторских послали в подсобное хозяйство помочь убрать сено для рыбозаводских лошадей. Сена в рядах насохло много, и пока мы управились с покосом, прошло больше недели.
Все это время стояла солнечная погода, только в тот день, когда мы возвращались в лодке, с запада нагнало кучевые облака. Они шли перевалами, то заволакивая небо и сея сеногнойным дождем, то открывали жаркое солнце, и тогда берега и намокшая одежда начинали парить, а со дна лодки сильней пахло мокрым сеном и рыбьей чешуей. Но размытые струи дождя, словно сваливающиеся тучи, висели неподалеку; горы облаков, грудясь, снова закрывали солнце, и вода в реке закипала от дождевых капель.
Когда я усталый и мокрый пришел с берега, дома никого не было. Нашарив за бровкой ключ с привязанной тряпицей, отомкнул висячий замок, разулся и тяжело опустился на табуретку. На подсобном ночевали в крытых сеном шаромах, нас донимали комары и мошка, от которой не спасали ни деготь, ни дымокур, и вся прошедшая неделя была трудной и бессонной.
Навалившись на стол, я задремал и не слышал, как вошла Таенчиха. Когда открыл глаза, она, ссутулившись, сидела на своем привычном месте у порога, но я сразу понял, что с ней неладно. В потухшем взгляде, криво повязанном платке, из-под которого свесилась на лоб прядка седых волос, было что-то невыносимо скорбное.
Не шевелясь, я глядел на эту прядь, на безвольно лежащие на коленях опухшие от стирки руки, и было страшно.
Заметив, что я не сплю, Таенчиха хотела что-то сказать, но сведенные судорогой губы только беззвучно скривились. Позже я узнал, что на следующий день после моего отъезда пришло письмо от сына, еще через день — похоронная. Все эти дни Таенчиха ждала меня. Силясь что-то сказать, она перевела взгляд на этажерку, где стояла непроливашка с чернилами. И я, словно мог еще что-то исправить, схватил эту чернилку и торопливо вырвал из Колькиной тетради два листка в клетку.
Таенчиха поняла, и по лицу ее потекли слезы. Может, она еще надеялась на что-то, а может, хотела услышать обращенные к сыну слова, передать последний материнский поклон уже неживому… Я не спросил ее, зачем она приходила, ни тогда, ни потом, но в глазах ее была мольба.
Царапая от волнения пером, я написал, что теперь войне скоро конец, по радио передают салюты и ждать уже недолго. И тогда не надо будет слать писем на полевую почту — те, кто встретятся после разлуки, сами расспросят обо всем друг друга и сами друг другу все расскажут. И потом долго-долго не будет войны, а может, и не будет никогда, потому что люди исстрадались.
Месяц назад Таенчиха говорила, что видела во сне Сергея совсем махоньким. Будто белила в избе, а он прибежал с улицы, уткнулся в ее колени, и она, еще молодая, подхватив сынишку забрызганными известкой руками, подняла высоко-высоко над собой. Я вспомнил, как сам прибегал к маме за лаской, и написал об этом сне. Мне хотелось сказать за Таенчиху все, чего она не могла высказать, и я подумал — как бы написала мне на фронт мама, будь она жива. Пришли на память ее трогательные и ласковые слова. «Ты моя любовь, ты моя надежда и утешение», — написал я. И еще в конце написал про крылья, которых нет у матерей, чтобы полететь к своим детям.
Я читал вслух Таенчихе письмо, и слезы ее падали на вылинявший фартук.
— Не надо… Нет больше Сергея Ивановича, — с трудом вымолвила она, когда я прочел до конца. — Убило его… Ох, дитятко мое…
Утерев концом платка глаза, тяжело поднялась и ушла, притворив за собой дверь. Незапечатанное письмо осталось на столе.