Помню, как-то под вечер, когда я что-то писал, Пышкин зашел ко мне в контору. Сюда он заглядывал редко, а если и появлялся, то, молча посидев за печкой, так же незаметно и тихо уходил. Но на сей раз он прошел к столу и, сев у окна, все поглядывал на меня, словно хотел о чем-то спросить.
— Тебе что-нибудь надо?
— Бумаги… Чистый лист. — Он откашлялся. — Если можно. И еще карандаш.
— Написать письмо?
— Нет… Рисовать.
Я удивленно посмотрел на него.
— У дяди Пети завтра день рождения. Хочу ему картинку.
— Антонычу, что ли?
— Ну да. А что я ему еще подарю?
— Вот оно что. — Я вырвал два листа из середины неначатой кладовой книги. — На. Только они разлинованы.
— Ничего, — сказал Пышкин. — Пусть хоть какие.
— Карандаш возьми химический. А это простой. Еще красный есть. Вот…
Пышкин взял карандаши.
— К бабке Варваре водил тебя Антоныч?
Он кивнул.
— Вылечила?
— Ага. — Пышкин помялся. — Можно, я тут порисую?
— Почему же нельзя? Можно.
Я отодвинул разложенные бумаги. Он сел удобнее, послюнил карандаш и нарисовал коня. Лебединая шея, хвост трубой, две ноги вперед, две — назад. Иноходец. Раскрасил красным. Получился конь-огонь.
— Молодец, — одобрил я. — Антонычу понравится.
— Тебе тоже могу нарисовать, — сказал Пышкин серьезно. — Хочешь?
— Давай. — Я вырвал еще два листа. — Войну нарисуй. Танки, самолеты…
— Лучше тебе тоже коня.
— Ну, как хочешь.
Склонив голову набок, прикусив от старания кончик языка, он нарисовал мне коня. Волнистая грива, широкая грудь, копыто роет землю. Совсем как наш Байкал, на котором ездил Арсентий Васильевич.
— Вот возьми. — Он подвинул мне рисунок.
— Спасибо.
Я подарил ему всю книгу:
— На, рисуй, когда захочешь.
После в каждой избе я видел приклеенные крахмалом листы бумаги с красными конями. Это всем рисовал Пышкин. Даже Дарье. Только конь, которого он подарил Антонычу, был самым лучшим.
Все вокруг в деревне менялось, словно оттаивало после долгой лютой зимы. Однако нельзя сразу уйти от горя, невозможно после великих утрат круто изменить нарушенную жизнь.
Молчаливым напоминанием о довоенном времени стоял у крутого, разделявшего деревню надвое, лога срубленный в конце тридцатых годов тогдашними ребятами клуб. И сейчас его звонкие, уже потемневшие бревна лишь напоминали, как кружились здесь вечерами пары в круговерти-метелице, как с выходкой отплясывали «цыганочку» парни и, сбивая подборы о половицы, рассыпали дроби разрумянившиеся девки, после чего разгоряченные пляской бежали поостыть в холодные сени. Помнили наши деревенские, как рябило в глазах от хороводов, как не хватало воздуха гармони и от стукотка и песен допоздна дребезжали стекла в окнах, к которым с высоких уличных завальниц тянулись любопытные ребятишки.
Но во время войны без ушедших в армию ребят их ровне-девкам в клубе стало делать нечего, люди больше не собирались здесь — кому до вечерок было в те годы! А потому, когда потребовался кирпич на трубу в телятник, разобрали нахолодавшую за военные зимы клубную печь, затем для какой-то ремонтной надобности сломали галерку и увезли доски. Делали от нужды — откуда было взять колхозу кирпич, когда сарай за деревней, где месили глину и обжигали кирпич, давно зарос бурьяном; откуда взяться плахам, если некому стало распилить на доски сутунок маховой пилой?
В заброшенном клубе весной яровизировали картошку, сюда свозили зерновые отходы с гумна, и женщины трепали здесь походившую на их седые пряди волос льняную кудель. Словно запавшие глаза, смотрели на улицу темные окна, и когда студеными зимними вечерами в уцелевших стеклах отражался огонек стоявшей через дорогу избы одинокой Дудичихи, казалось, что в пустом, занесенном снегом здании теплится свет. Сжимаясь от стужи, потрескивали промерзшие углы, было боязно, и девчонки, проходя мимо, ускоряли шаги — говорили, будто слышали, как кто-то ночью, поскрипывая половицами, ходит в клубе, тщетно ищет в потемках потерянное или забытое. Но, хоть острой болью бередила сердце память об отнятом, хотя недоставало многого, все равно жизнь шла к лучшему, и людям нужно было какое-то веселье. Ребят, построивших клуб, не стало, не было половины тех, кто собирался здесь до войны, и теперь мы — рано повзрослевшие, но еще не ставшие взрослыми парнишки и девчонки, — были в ответе за веселье.