Мною овладел безумный душевный подъем… Я снова ухватился за суму, и когда брат Лоренс опять попытался меня отогнать, я ударил его. Застигнутый врасплох, он свалился с лошади навзничь, на побелевшую за зиму прошлогоднюю траву. Грис вопрошающе повел головой, увидел меня и остался спокойно стоять на месте. Голодающие подошли еще ближе.
Я принялся молиться, как не молился никогда в жизни. В голове проносились бессвязные мольбы, пока я неловко развязывал сумы. Я ощущал какой-то трепет, приобщение к чему-то, некую уверенность — нечто такое, чему нельзя подобрать названия, чего я не чувствовал во время молитвы раньше, несущее мне веру в то, что Бог услышал меня и сейчас совершит чудо.
Первым из сумы появился каплун. Крылья и ножки у него оказались связанными, его зажарили целиком, но шампур вытащили, и нежное мясо было почти не повреждено. Продолжая взывать к Богу и ощущая глубокую, спокойную уверенность в его присутствии, я оторвал одну ножку вместе с бедренной костью и вручил той самой женщине с двумя детьми. Она взяла ножку, разломила пополам и дала каждому ребенку по куску. Жест ее был прекрасен, являя собою воплощение вселенского самопожертвования и нежности. Бог тоже увидел это: я почувствовал трепет от сознания его причастности к происходящему. У меня кружилась голова от любви к этой женщине, ко всем этим исхудалым, голодным людям и к Богу, который творил чудо. Я услышал собственный высокий, сильный, восторженный голос: «Подождите, подождите, здесь хватит всем!»
Ответом мне был тихий гул, похожий на стон, — в нём звучали ярость, но вместе с тем и терпение.
Осознавали ли они, что совершалось чудо? Я помню лишь, что стояли они спокойно, наблюдая и ожидая. Никто не сделал ни шагу вперед, ни одна рука не потянулась к куску, предназначенному другому. Те, которым я вручал куски, принимались есть с какой-то жестокостью и подозрительностью, каждый сам по себе.
Половина каравая в моих руках почему-то не умножалась, но это меня не обескуражило: когда все будет роздано, должно произойти собственно чудо. Я разломал на куски хлеб и ломоть сыра и стал раздавать голодным людям, каждый раз с верой, которая если и не вполне соответствовала вере, предписанной в Священном Писании, то, во всяком случае, была совершенно искренней, сильной и многообещающей. Я подождал, пока они поделили последний кусок сыра, и, когда руки оказались пустыми, а сума уныло повисла между пальцами, принялся еще усерднее молиться в ожидании чуда. Вот он, вот он, тот момент, когда небо склоняется до земли и рвется покров чувства и разума, вот он, момент чуда!..
Однако ничего не произошло. Уверенность в себе, сознание своего могущества, предвкушение чуда словно вытекали из меня, как истекает кровью смертельно раненный человек. Я услышал глухое, отчаянное "А-а-ах", выдохнутое толпой, увидел, словно сквозь туман, красной пеленой вставший перед моими глазами, бледные, худые, разочарованные лица. Двоим или троим — в том числе матери обоих детей — ничего не досталось, и ни у кого не было больше ни крошки. Я любил их, жалел их и причинил им боль — заблуждающийся, доверчивый болван, верящий в чудеса.
Отшвырнув суму в сторону, я расплакался.
— Простите, простите меня! — Рыдания прерывали мой голос. — Я думал, что хватит на всех. Если бы Бог услышал меня, досталось бы всем.
Терпеливый Грис повернул голову на звук моего голоса, и я шагнул к нему в намерении уткнуться лицом в гладкую, теплую шею, но по другую сторону лошади передо мной возникло лицо брата Лоренса, свирепо глядящего на меня сквозь нерассеивавшуюся дымку. Взгляд его был полон страха, ненависти и ярости, рот открыт: он поносил меня такими словами, на которые не расщедрились бы и неотесанные солдаты, — кто-кто, а монах не должен бы знать подобных слов. Я смотрел на него поверх серой холки Гриса и твердил:
— Бог подвел меня, должен вам сказать. Лучше бы мне было обратиться к дьяволу. Бог не может больше совершить даже самого маленького чуда…
А потом я умер и отправился прямиком в ад.
2
Я понял, где нахожусь, еще до того, как открыл глаза. Я чувствовал едкий, терпкий запах обугливающейся плоти, жирного дыма и понимал, что попал в то самое место, где грешников поджаривают на огне, пылающем под сковородкой дьявола. И слышал дикие крики ликующих злых духов.
Неудивительно, что я оказался в преисподней. Я умер с богохульными словами на устах и с бунтом против Бога в сердце. Мои грехи были таковы, что об отпущении их не стоило и думать, а душа осталась неприкаянной. Казалось странным лишь то, что я все очень ясно помнил и что главным ощущением было чувство спокойного приятия происходящего. В своей земной жизни, читая или слушая яркие описания ада, я не раз убеждался в высшем смысле страха, но теперь не чувствовал его. И — что было не менее удивительно — не испытывал ни малейшего раскаяния. Я помню, что святой Антоний Турский в своем «Анализе семнадцати самых страшных мук ада» особенно подчеркивал «мучительную душевную боль от сознания греха, когда упущено время исповеди и покаяния».