Тогда она просыпалась, обессиленная и усталая, и отправлялась искать духов. Иногда она не находила их, и ее жертвами становились самые беспутные жители Мулсантира. Что поделать: иногда люди пропадают на плане Тени. А что до этого – кто пойдет туда искать их, разорванных нежитью?
Чем дальше шло время, тем уютнее ей было на плане Тени. Пока спутники спали в теплой Вуали, в каморках театра, где обычно ночевали актеры посреди ярких декораций, она превратила в свое жилище другую Вуаль. Тот театр, где сцена всегда пустовала, и редкими зрителями были лишь тени и призраки. Тот театр, где остались порталы и голем. Тот театр, где стоял операционный стол, на котором вырвали из ее груди осколок серебряного меча Гит. Где не было живых. Тот самый окровавленный стол, с которого она сшибла кандалы для рук и ног, стал ее постелью.
Нередко Аиша бродила по пустому Мулсантиру, чувствуя, что среди мертвых ей спокойнее, чем среди живых.
После того, как она уничтожила всю нежить, на этих улицах стало тихо, как в могиле. Она наконец-то не слышала навязчивых криков и укоров, что делает что-то не так. Ей оставалось лишь кормиться и поглощать души, прежде чем Голод убьет ее. Казалось, что ее мир разрушился чудовищно быстро – заражение шло не по дням, а по часам, словно в ее мозгу все это время спал подавленный ответственностью и дружбой инстинкт убийства и выживания, который пробудился вместе с Голодом, словно жадный зверь, и брал свое.
Один-из-Многих преследовал ее в этих прогулках, и она уже наплевала на его присутствие. Все равно его не видел никто, кроме нее.
Сначала она даже не поняла, что из него сделала. Духов было так много, а их так потрепали мертвые жрецы в храме Миркула, что у нее не осталось выбора. Чудовище или нет, но оно помогло ей выжить, несмотря на всю свою омерзительность. Оно было ее тенью, так похожей на Голод, оно убивало из тени ее врагов и уже не раз спасло ее жалкое существование. Несколько тысяч сошедших с ума от вечной боли преступников, ведомые капризным Одним-из-Множества – ребенком, который уже едва ли в десяток лет умудрился стать убийцей. Все они, невидимые глазу других, говорили с ее разумом, шептали и плакали, кричали и издавали вопли боли, втиснутые в опустошенную оболочку медвежьего бога Рашемена. И… служили ей одной.
Как непохожи были эти, нынешние, на тех, кто остался в Мердэлейн…
– Почему ты не хочешь отправиться со мной? – в голосе Курта она слышит возмущение и обиду.
Ему ведь казалось, что все так просто. Что она просто сорвется и поедет за ним хоть на край света, хоть в Ады, хоть куда. Ведь он был таким сильным, лихим и красивым, что мог считаться мечтой любой женщины – моряк и воин, искатель приключений с золотыми волосами и загорелой кожей, будто сошедший со страниц глупых романов, где в объятия таких мужчин бросаются сотни беззащитных и прекрасных красавиц.
Но нет.
Сердце Офалы билось тяжело и глухо, и напоминало вспыхивающий пламенными судорогами боли кусок угля. Решение, принятое ею через раскаленное клеймо ответственности и достоинства, было сильнее любой любви. Что она могла сделать?
– Потому что я не собираюсь связываться с убийцами и Башней Владык. Магам в этом городе одна дорога, особенно женщинам.
Офала знала об этом. У нее было два оружия: ее ум и то, что находилось между ног. И если она хотела, чтобы Курт выжил, ей бы пришлось использовать оба, изменяя ему, а после его гибели, которая настигает пиратов слишком часто – существовать за счет чужой благосклонности к ней, как к красивой дорогой шлюхе, отдающейся за богатую жизнь и власть. Или брать в рот и раздвигать ноги перед стареющими магами Башни Владык, чтобы выбить себе место повыше, где ее не могли убить.
– Офала, это глупости, – Курт раздраженно отмахивается от ее слов, будто от назойливой мухи, и пепел в ее сердце тлеет яростью и едкой горечью обиды на человека, который подумал, что может вершить ее судьбу, даже не спросив, что об этом думает сама Офала.
Его решение и глупая ругань с Нашером вызвали у нее ярость.
– Это для тебя – глупости! – она впервые повышает на него голос, и в ее ледяных серых глазах сверкает возмущение. – Ты хочешь, чтобы я стала убийцей за золото и власть? Твоим личным магом, который помогает грабить корабли Невервинтера? Шлюхой, которая продается за твой успех?
Курт молчит, и тишина повисает в комнате неловким и звенящим облаком, будто бы стены до сих пор отражают эхо этого крика ярости и боли, и Курт наконец-то понимает всю необратимость ситуации и выбора.
Офала-сегодняшняя усмехается про себя, разглядывая крохотный портрет.
Ее несчастная, прекрасная, почти единственная любовь…
Он подходит к Офале уверенным, широким шагом и стискивает изящное белое запястье волшебницы.
– Ты пойдешь со мной. Я не прошу тебя предать себя, я прошу тебя идти за мной. Ты же… – фраза обрывается, будто у него не хватает смелости окончить ее.
Долю секунды Офала смотрит на крепкую и загорелую мозолистую руку моряка, а затем высвобождает собственную.
– Люблю тебя и готова пойти на что угодно? Нет, Курт. Я говорила тебе, как ты должен поступить. А я не убийца и не собираюсь спать с теми, кто станет покрывать твои дела.
Курт отступает и буквально несколько секунд изучает ее лицо с острыми скулами и благородным прямым носом. Туго скрученная на затылке причудливая прическа придает Офале еще большую строгость.
– Завтра утром я отплываю в Лускан, – он говорит спокойно. – Если хочешь – иди за мной.
Офала не попрощалась с ним и лишь молча наблюдала, как он уходит. Где-то хлопнула дверь в ее комнатах. Занавески вздохнули от порыва ветра.
В золотом луче предзакатного солнца, падавшего на алый ковер, танцевал вихрь растревоженных пылинок.
В то утро она не пришла в гавань.
Последний раз о Курте она слышала лишь то, что герой Невервинтера, несколько месяцев назад спасший город от чумы, принес его голову Аарину Генду, начальнику разведки лорда Нашера. В ту ночь Офала плакала, как никогда, потому что вся позабытая боль, все лучшие воспоминания превратились в огненный ком, который стоял у нее в груди, не давая дышать и думать. Она разорвала подушку и разбила кулаки в кровь, пытаясь безуспешно вытолкнуть его наружу, но так и не смогла.
Она перепробовала многое, чтобы забыть о нем. Но ни любовники, ни замужество так и не спасли от боли. Слабая надежда промелькнула и исчезла лишь единожды, и погубила она ее сама. Она вновь была ни с чем: при Офале осталась лишь волшебная шкатулка, в которой бесполезными цветными осколками стекла лежали обломки памяти о других мужчинах. Они могли стать любимыми, но слишком многие из них были мертвы, и собрать из неподходящих друг к другу кусков мозаики она не смогла бы ровным счетом ничего, кроме уродливого омертвевшего призрака прошлого.
Он почти ничего не соображал от боли. Он уже даже не осознавал, что происходит, и на сколько суток эта боль лишила его сна.
Сначала они просто держали его в темнице. Крыс, голод, грязь и гнилую воду он мог перетерпеть. Насмешки – игнорировать. Поддерживать в себе веру мог молитвой, все еще слыша печальный отклик Тира на его зов и цепляясь этим за ускользающий разум. Он видел кровавые слезы, сбегающие по лицу Ослепленного и Беспристрастного, и понимал, что тот ничем не может помочь ему. Боги велики, но не всесильны, и ни один из них не смог бы наделить своего последователя такой мощью, чтобы тот сумел смести на своем пути более сотни солдат и стражу целого города.
Но молчание ненавидимо теми, кто утрачивает в своих глазах легкую добычу. Они… да, они хотели увидеть его на коленях, умоляющего о пощаде, кричащего, как другие узники, желающего отдать все, лишь бы избежать суда и кары. Он лишил их этой радости. Крики бы ему не помогли. Лишь раззадорили его тюремщиков.