Постучался в ворота обители странник. В вишневой, с боярского плеча ферязи, а под ферязью страшная черная власяница, в татарских сапожках без каблуков, на щиколотках железные обручи с цепями и чугунные ядра на цепях. К поясу приторочен пастуший, плетеный из лыка кошель, а в кошеле в серебряном окладе Евангелие.
— Книга — мой вклад в монастырскую ризницу, — сказал странник монахам, просясь пожить в монастыре.
— Наш игумен ни аскетов, ни юродивых не жалует, — ответили страннику. — Коли хочешь с нами молиться, сними с ног цепи, а с тела хвосты конские.
Странник не перечил, дал за совет вратникам денежек, как семечек, из горсти в горсть. И стал из гостя досужего желанным.
Поместили его в хорошей келии, постель постелили новую, чистую. Невзначай спрашивали, кто, откуда? Но странник улыбался и медленно разводил руками, покачивая ладонями, словно подавал на них весь белый свет.
На житье свое странник, кроме драгоценной книги, внес тридцать три серебряных ефимка и тем взносом напугал келаря: оно хоть и не тридцать сребреников — тридцать три, а не по себе от таких щедрот.
На следующий день после появления в монастыре таинственного странника обедню служил сам игумен Паисий. В конце службы, к удивлению прихожан, вынесли Евангелие и крест, и Паисий прочитал анафемы. Самые страшные проклятья пали на голову разбойника Кудеяра.
— Проклят Богом и всем русским народом кровавый сей тать и поганый изменщик. В царствие блаженной памяти государя Ивана Васильевича привел, обойдя засеки, смердящий в веках Кудеяр крымцев на Москву. Был тот удар, как гром среди ясного неба, и в последний раз была сожжена и пограблена русская столица. За тот огонь в вечном огне гореть Кудеяру, за пролитую кровь невинных да не смоется кровь с рук разбойника. И будет он захлебываться в слезах матерей и младенцев, пролившихся на московском пожарище, но не захлебнется. Ибо вечны муки ада, ибо нет прощения изменникам.
Стращал Паисий народ:
— Да падет анафема на того, кто пожалеет Кудеяра. Кто поможет словом, или делом, или только помыслом оборотню, за грехи наши явившемуся ныне на русской земле.
На паперти Руки Кренделями все про того же Кудеяра сказывал:
— Кудеяр-то на большой реке да на мал-острове в пещере Тьмы на камне распластан. Прилетают каждое утро к нему две черные птицы, мясо с костей они Кудеяровых склевывают. А за ночь мясо нарастает. И так было и будет вовеки, потому что проклят Кудеяр.
Обнищавшие крестьяне слушали сказку вполуха. Вчерашний Кудеяр, может, и оборотень, может, и про́клятый, а для бедного человека не плох. Что имел, то и отдал. Недаром говорят: попал в беду — иди к Кудеяру, поможет.
Глава третья
Алексей Никифорович Собакин, сын Никифора Сергеевича Собакина, псковского воеводы, приехал в свою деревеньку с немцем.
Как люди посмотрели на того немца, так тут же и прозвище ему нашли. Имя от Бога, а Бог милостив. Прозвище человеку от людей: они глазастые, языкастые, уж коль окрестят, так весь ты и предстанешь тут, будто штанов никогда не нашивал и бороды не растил.
Прозвали немца Кузнечиком.
Кафтан на нем был зелененький, узенький — плечами не вздохнешь. Из-под кафтана штаны пузырями. Ножонки как ходули, не то чтоб жирком — мясцом не обросли. Палки и палки. А уход за ними немец имел такой, будто важнее ножонок в нем ничего и не было. Марфутка, дочка дворового человека по прозвищу Козел, видела, как, отправляясь на покой, полоскал немец в лохани ходули свои, тратя попусту мыло.
Утром гулял Кузнечик в атласных розовых чулках, обедать шел в лиловых, вечерял в белых.
Может, в белых-то чулках и таилась вся немецкая сила. В розовых и лиловых был Кузнечик Кузнечиком — душистый, скучный, вздыхательный. А как напялит белые чулочки да бабьи волосы кудловатые, как подхватит лютую свою виолу, сядет перед Алексеем Никифоровичем, упрет виолу в ножку и как возьмется палкой по струнам шаркать туда-сюда — тут ему и власть дана. Алексей Никифорович, послушав скрипу да стону струнного, заливался вдруг такими широкими слезами, будто перед иконами святыми на коленях стоял. И так Алексей Никифорович жалостно надрывался, так старательно прикладывал к сердцу обе руки, что у дворни навертывались на глаза слезы. Жалели боярина. Молодой, родовитый, богатый страсть, а надо же — прилепился к немцу и каждый вечер плачет, как баба никудышная.
А потом в боярских хоромах такие пошли куролесы — подумать страшно, сказать — грешно. Однако ж под окнами Алексея Никифоровича, отпугнув девок и баб, шастали теперь мужики. Верст за тридцать попужаться притопывали.