«Я вам не советчик, отвечаю, а только папаше своему передай, что долго он не удержится на престоле. Полетит, как пить дать. Народ, солдаты уж постараются…»
«Солдатик, – возмущается Татьяна, – ты разве не знаешь, какой упрямый наш император, как осёл! Меня он все равно не послушает. Лучше бы тебе самому к нему поехать во дворец. Там все ему выскажешь…»
Я немного испугался, страшно ведь с царём разговаривать. Загонит тебя в кутузку – и всё тут. Но надо держаться до конца.
«Я могу поехать с тобой во дворец, к папаше, и скажу ему всё, о чем солдаты в окопах говорят…»
«Что ж, располагайся», – говорит Татьяна.
Поезд тронулся.
Снимаю шинельку, сбрасываю сапоги и лезу на верхнюю полку. Железная печурка в вагоне жарко топится, мои портянки уже на трубах сохнут, теплынь, как в бане! Несколько казаков подкидывают в печку дровишки, уголек, а я лежу себе, шинельку подстелил, сапоги – под голову, чтоб не утащили, лежу и думаю.
Так прошел день, другой. Никто меня не будит, а кашевар подает мне суп и кашу наверх. И вот на третий день поезд въехал в какой-то сад и сразу остановился. Выглянул я в окно, и страх охватил меня: царский дворец! Поклясться готов, что вот в этом саду праматерь Ева охмурила праотца Адама. Где-то здесь бродил этот гуляка в чём, конечно, мать родила и согрешил…
Взяла меня Татьяна под руку и повела к своим папаше и мамаше
«Скажи мне, солдатик, – говорит царь, – что там нового на фронте?»
«Плохо, говорю, твой престол, кажется, уже ломаного гроша не стоит…»
Разбойник Шмая так увлёкся своей историей, что не заметил, как из дому вышел извозчик Хацкель. Он постоял, с хитрой улыбочкой послушал Шмаины россказни, не выдержал и расхохотался.
– Скажи, пожалуйста, Шмая, голубчик, – сказал он, качая головой, – может быть, хватит байки рассказывать? Не видишь, что ли, женщин бедных уже замучил своими историями, пожалей их! Вот ведь несчастье на мою голову… Женщины, мужчины, а ну-ка, исчезните, разойдитесь! – закричал извозчик. – Пора кончать это дело! Хватит! А вдруг ночью дождь хлынет! Что я тогда делать буду? Ради бога, разбойник, примись ты веселей за работу! Ведь ты, если захочешь, можешь! Руки то у тебя, небось, золотые!
Народ стал нехотя расходиться, а кровельщик опустил голову. Досадно было, что извозчик Хацкель стоит тут как хозяин, и следит за каждым его движением, и слова не дает вымолвить.
ВОСКРЕСЕНИЕ ИЗ МЕРТВЫХКто хорош, а наши раковские женщины умны! Недаром говорят они, что не следует иметь дело с низким человеком. Низкий человек, говорят они, никогда не простит тебе, что ты на несколько вершков выше его…
Правда, честное слово!
И действительно, что это за выходки? Можно ли так, при всем честном народе, позорить человека? Портной, когда шьёт пару штанов или чинит пиджак, любит напевать себе под нос, сапожник, когда латает чьи-нибудь опорки, насвистывает, извозчик, когда доберется до крутого подъема, честит своих коняг добрым словом. Так почему же кровельщику, разбойнику Шмае, нельзя душу отвести, поговорить с людьми, повеселить соседей, когда он латает крышу? Ведь так уж повелось на свете спокон веков! А тут появляется извозчик Хацкель и хочет завести новые порядки.
Шмая сидел на крыше. Он работал, да только работа уж не та, инструмент из рук валится. Подумать только, какое наваждение. И за что про что?
А извозчик Хацкель исчез и вскоре снова вышел из дому, сел на бревно и принялся набивать трубку.
– Шмая, голубчик, сердишься на меня?
– Провались ты!
– Может, слезешь, покурим?
– Пускай с тобой сатана курит! Спасибо тебе, Хацкель, за ласку…
– Не хочешь, как хочешь…
Извозчик вытащил из кармана кусок колбасы и бутылку водки.
– Шмая, – сказал он, – ведь у тебя сегодня, небось, маковой росинки во рту не было, а наговорить ты уже успел с три короба. Слезай, пожалуй, довольно тебе важничать. Хоть ты и ефрейтор и три блямбы у тебя, а только ничего с тобой не сделается, если ты выпьешь с простым извозчиком.
Против такого соблазна разбойник Шмая устоять не может. Он вытирает руки о штаны, слезает с крыши и садится рядом с Хацкелем на бревно. Извозчик отмеряет большим пальцем полбутылки:
– Будем здоровы! Лехаим! – говорит Хацкель и опрокидывает в горло бутылку. Отпив ровно половину и откусив кусок колбасы, он добавляет: – Эх, хорошо!
– Ну что ж, будем здоровы, и пусть уж на земле будут порядок и справедливость! – произносит после короткого молчания кровельщик и выпивает до дна.
– Знаешь, Хацкель, что я тебе скажу, – проговорил он, когда закусил, и кровь в нем заиграла веселей, – знаешь, братец, царь Николка одну умную вещь всё-таки придумал – «сороковку».
– Дурень! Где было Николке до такой вещи додуматься? Не его ума это дело! Горькую, говорят, придумали не то древние греки, не то древние евреи, когда вышли из египетской неволи, чтоб веселее было идти…
– Да уж кто бы ни придумал, а напиток неплох, жаль, что мало…
– Надо тебе понять, разбойник, что я знаю историю получше иных докторов. Хоть я ни гимназий, ни верситетов не кончал, зато я постоянный пассажир, смотрю на мир божий со своего облучка и вижу всё, что кругом творится…
– Лучше доктора, говоришь, знаешь? Я повыше доктора, даже повыше тебя, на крышах сижу, а вижу немного… А доктору никогда не верь! – сказал разбойник Шмая, и глаза у него заблестели – Хочешь, могу рассказать тебе о нашем докторе, умнике-разумнике. Он меня чуть живьём на тот свет не отправил. Это просто чудо, что я сижу с тобой и могу даже выпить. Ох, уж мне эти доктора!
– Что ты против них имеешь?
– Лучше не спрашивай, Хацкель! – Шмая растянулся на траве, заложив руки под голову.
Если бы нашему кровельщику в эту минуту насыпали полные карманы золота, это не доставило бы ему столько удовольствия, сколько то, что рядом с ним разлегся Хацкель и стал внимательно прислушиваться к рассказу:
– Было это во время войны в летний день, когда солнце уже стало садиться Три раза мы в этот день ходили в атаку. Надо было взять высокую гору. Ты, Хацкель, хоть и был на войне, но служил, кажется, в обозе… Стало быть, не пришлось тебе попробовать, что такое атака.
– А если в обозе, так мне, думаешь, мало бедствовать пришлось? – сказал Хацкель. – Мне в обозе ещё труднее было, чем тебе в пехоте. В пехоте что? Есть у тебя винтовка, и дело с концом. А у меня и винтовка, и пара лошадей с подводой. Ты после атаки мог поесть и спать завалиться, а я должен ещё почистить, накормить и напоить лошадей и колёса смазать. Ты зарылся в окоп, и готово, а я должен вырыть окоп для себя да ещё яму для моих лошадей…
– Нет, Хацкель, я ничего против тебя не имею, я знаю, что всем на войне не сладко пришлось… Я – о другом. Так вот, было это однажды после атаки. Всё поле завалено убитыми и ранеными. А мне пулей плечо прострелило. Упал я, кровью обливаюсь, руки ослабли, винтовка вывалилась. Силы, чувствую, покидают меня, а рядом лежат другие солдаты – одни убиты, другие ещё мучаются. К концу дня стихло. Объявили перемирие, пока уберут с поля убитых и раненых, а потом – начинай сначала… Лежу это я, озираюсь по сторонам – авось доживу, пока явятся доктор с санитарами. И вдруг вижу: идет наш спаситель в белом халате с красным крестом, за ним – несколько санитаров с носилками и большими сумками на боку. Долговязый доктор носится по полю, как нечистая сила, будто сама смерть его гонит. Остановится около лежачего, пульс пощупает и бежит как ошпаренный дальше. Увидит, что ты ещё богу душу не отдал, кивнет – и санитары тебя тут же подбирают и тащат к повозкам, а ежели видит, что готов, пишет у тебя на груди мелом крест, и везут тебя на кладбище: царю Николке ты, стало быть, больше в солдаты не годишься, тебя освобождают, выслужился…
Солнце закатилось, оставив по себе красный след в полнеба, пшеница ещё зеленеет, и хоть растоптали мы ее сапожищами и кровью нашей залили, а всё же приятно вдыхать запахи трав. Только бы в живых остаться, – хоть без ноги, без руки, лишь бы жить! А только чувствую – силам моим конец приходит, кричать не могу, кровь сочится, рану огнём печёт. Лежу и жду доктора. И вот дождался, подбежал ко мне долговязый, схватил меня за руку, а сам уже дальше глядит, на следующего. Где-то раздался выстрел, доктор вздрогнул от испуга, выхватил из кармана кусок мела и нарисовал у меня на груди крест, да ещё какой крестище!