— Я к вам, Павел Васильевич, по делу. Важному делу.
Видно, я был так разгорячен и взволнован, что Губин, оторвавшись от бумаг, с удивлением уставился на меня. Я без запинки выложил все, что собирался сказать в защиту Маши.
— Ну и ну! — протянул Губин и неожиданно рассмеялся. — Слышь, Трофимов, что он тут наговорил? Прямо как с трибуны.
Я оглянулся — в углу комнаты, у доски показателей стоял Трофимов и улыбался.
— А ведь он прав, Павел Васильевич, прав, — выступил вперед Трофимов и пожал мне руку. — Ничего не скажешь. Врезал по первое число.
— Ну и Сушков! — все еще удивлялся Губин. — Прямо как по-ученому. Вот какая она теперь, молодежь-то… Н-да. А мы все по старинке: кулаком, да матюком, да еще выпьем для храбрости. Стареем мы с тобой, Трофимов, стареем. Ну, так вот что, Сушков, — обратился ко мне начальник участка. — Как в протоколе пишут, примем во внимание твое заявление.
— А со мной как, Павел Васильевич? — спросил Трофимов, подаваясь к столу.
— Все уже в порядке, не волнуйся. До приказа не дошло. Но чтоб в последний раз. Сам понимаешь.
— Спасибочки вам, Павел Васильевич. Да я, я расшибусь. А за то — сами понимаете… — засмущался Трофимов, пятясь к двери.
— Ладно уж, чего там. — И бросил вдогонку: — Поучись у Сушкова защищаться. — И, уже не глядя на нас, наклонился над бумагами.
Трофимов подхватил меня под руки, шепнул:
— Пошли.
Когда мы вышли из раскомандировки, он, прижав меня к груди, выдохнул:
— А ты молодец. Здорово ты. Но Маша обидится. Не такая она, правильно? Ты сам говорил — не такая. В этом вся штука. И верно, тут ничего не поделаешь. Вот так-то, брат. И все же ты — молодец. Так и надо. Не каждый бы смог. А ты смог.
Говорил он отрывисто, бессвязно, видно, был слишком взволнован, не меньше, чем я.
— Ты уж, Вася, не говори ей. Ладно, не говори. Сорвался — бывает. И вообще — никому, понимаешь. Не хочу.
— Она уже знает, — легко признался я.
Трофимов растерянно переспросил:
— Как знает? Сказал, да?
— Она сама видела. Она была в раскомандировке. И ушла.
— Ушла, — эхом отозвался Трофимов и весь как-то обмяк, руки его соскользнули с моих плеч.
И только сейчас, в эту минуту, ярко вспыхнула мысль: «Они знают друг друга».
Я думал — угаснет она, стоит только Трофимову взглянуть на меня и, усмехнувшись, сказать: «А впрочем, ерунда все это».
Но он не сказал этих слов, он молча поднялся и зашагал к выходу и ни разу не оглянулся, как будто все время был один. А я уже не сомневался в том, что между Машей и Трофимовым что-то было, но я не предполагал, что узнаю об этом так скоро.
С того дня Маша разговаривала мало и неохотно. «Конечно, обиделась», — думал я, твердо помня слова Трофимова. Спросить не решался, боялся, что Маша не простит мне такой «помощи» и тогда нашей дружбе конец.
Шли дни, и Маша все отдалялась от меня. Не встречал я и Трофимова. «Неужели избегает? — спрашивал я себя и тут же отвечал уверенно: — Разумеется, да».
Сомнения не было — они как-то связаны друг с другом и не хотят, чтоб кто-то еще узнал об этом. «Ваше дело, — хотелось мне сказать им обоим. — Я и не хочу знать».
Но неизвестность томила меня, подталкивала, и я был уверен: придет час — не выдержу, спрошу. И этот час должен был наступить, раз дело дошло до того, что я стал подходить к Маше так, чтоб она не видела меня, чтоб со стороны взглянуть на нее, по лицу угадать, о чем думает.
Однажды во время работы попросил слесаря приглядеть за конвейером, сослался на то, что лампу сменить надо. Он согласился, и я, будто освободившись от груза бесконечных вопросов, терзавших меня в эти минуты, чуть ли не бегом устремился в откаточный штрек.
Лампу держал в руке, свет прикрывал ладонью, он чуть заметно струился сквозь пальцы, и я на ощупь шел быстро вдоль ленточного транспортера. Лента двигалась плавно, без стуков, шуршала тихо по роликам, и еще издали я услышал вдруг голос, надрывный, стонущий. Прислушался, угадал: Маша поет. Подступил ближе — голос стал четче, даже слова разобрал:
Не слышал я раньше, как Маша поет, и вот — услышал, и стиснуло дыхание, что-то колкое забилось о сердце. Я прикусил губу, заморгал ресницами — так надрывно и стонуще срывались в темноту штрека слова протяжной песни.
Спотыкаясь, медленно отступил, наконец повернулся и побежал, чувствуя, как пылают щеки. «Зачем, зачем я это сделал?» — клял я себя, считая поступок свой гадким, унизительным. Но, чуть успокоившись, уже терпеливо и молча прислушался к мыслям: «Все правильно. Теперь решиться надо, помочь. Опять помочь? Ну и что? Может, так и надо, так должно быть. Да, так должно быть, и я имею на это полное право. Чем скорее, тем лучше. Хватит мучить себя вопросами. Может быть, завтра. А почему бы нет, хотя бы и завтра…»