Сейчас она совершала обещанное паломничество к могиле Наполеона, мудрого автора закона, обеспечившего ее будущность наперекор завещанию отца. Разглядывая tombeau[207] императора, она не могла не вспомнить о прахе отца, оставшемся в отеле, и о том, как она переложила на других неприятное, печальное поручение по доставке праха его жене. Она понимала, что оказалась нерасторопной — но ведь столько всего помешало ей заняться этим делом, да и Руперт прекрасно справится сам. Кроме того, этот прах не был ее отцом, это было просто некое вещество, безымянная пыль, воплощение всего того, что противопоставлялось жизни и памяти.
«Между папой и Наполеоном, — думала Поузи, — есть какое-то сходство. Они, вероятно, оба были одинакового роста, и у папы точно был наполеоновский оптимизм, притязающий на успех и ни перед чем не останавливающийся. Может быть, такой характер — это совсем не плохо». Она почувствовала прилив всепрощающих чувств по отношению к отцу, ощущение любви вместе с пришедшим к ней пониманием, что она похожа на него. Интересно, Наполеона кремировали или действительно тут похоронили? Она праздно размышляла о том, что как было бы уместно развеять прах отца здесь, на могиле Наполеона, если бы только она не оставила его Руперту.
Эми, тоже глубоко задумавшись, ехала в Musée de l’Armée[208]. Решив вернуться в Калифорнию, она почувствовала срочную необходимость осмотреть здесь все, что только можно, как будто в будущем путь сюда ей будет заказан навсегда. Она договорилась с одной знакомой Жеральдин, чтобы та провела ее по музею, где были представлены исторические орудия, и сопроводила на лекцию об Аустерлице, которую читали в четверг.
Парадоксальным образом интерес Эми к французской истории подогревался ее пробудившимся интересом к истории американской. Как если бы, решив вернуться домой, она поняла, что ей что-то подсказывает, что не мешало бы получше узнать то место, куда она собиралась возвращаться. Она осмотрела могилу Лафайета и уменьшенную копию статуи Свободы[209], потому что она никогда не видела большую статую Свободы в Нью-Йорке. Эми съездила в два американских музея и осмотрела довольно слабые экспозиции с разной потускневшей униформой времен Революции, треуголки, маленькие сумочки, которые носили дамы во времена Джефферсона, потрепанные флаги и фляги солдат Первой мировой войны. Все эти вещи мало ее взволновали, но она почувствовала прилив патриотизма, подумав о том, что такая мощная страна выросла из таких скудных начал.
— Bunjer[210], — сказал кто-то рядом, когда Эми остановилась на перекрестке на красный свет.
Она обернулась и увидела группу смешно одетых людей. Их полные тела, широкие брюки и кроссовки позволяли безошибочно узнать в них американцев. Но повторение странного слова bunjer говорило о том, что это мог быть совсем другой язык.
— Bunjer. Bunjer. Bunjer.
Они смотрели на нее. Почему? Она решительно отвернулась, чтобы не дать повода для знакомства, на тот случай, если они действительно американцы. Когда можно было двигаться вперед, Эми услышала, как одна из женщин сказала: — Вот видишь, они такие высокомерные и грубые — вот эту ничем не проймешь. Так все говорят. Они ненавидят американцев, как будто не живут в маленькой глупой социалистической стране, где у многих даже машин нет!
Эми опалило стыдом. «О боже мой, — подумала она, — это они обо мне говорят, они хотели сказать „bonjour“. Они решили, что я француженка — что я похожа на типичную француженку!»
209
Уменьшенная (в 10 раз) копия статуи Свободы, знак признательности американцев за подаренный им оригинал, была открыта в Париже у моста Гренель в 1885 г.