Выбрать главу

 Степа и вовсе смолк. От табачища хоть топор в хате вешай. Сыч сычом - надулся и молчит, молчит. Анастасия подумала: не тронулся ли? А тут и другое горе навалилось горькое, страшное. В доме учительницы, очкастой и рыжей Любови Николаевны, нашли в подполе красноармейца. Страхи Божьи! Ее сильничали, сильничали, измордовали вконец и на воротах повесили, а красноармейца облили бензином и спалили тут же, на базу.

 Анастасия как-то принесла иконку. Помолилась шепотком, кресты отбилаи иконку спрятала.

 - Что ж прячешь, мама? - спросил Степан.

 - От геха подальше, Степа. И от немца ховаю, и от наших тож, - ответила Анастасия сыну, а он грустно так, медленно ей в ответ.

 - Если б иконы не прятали и церкви не рушили, могет, и беды не было бы.

 Удивилась Анастасия словам Степана,долго-долго на него посмотрела, но ничего не ответила. Каким-то другим он стал, а каким - не уловить, не понять.

 Дотекли слезы до Бога, и молитвы он услышал бабьи, забластило на берегах Дона - прогнали немца взашей, танками подавили, пушками разорвали. А наши пришли и сыскали сук продажных. От станичников штыками обороняли, чтоб по приговору их повесить на том же майдане. Расходились люди молча от места казни - бабы крестились, мужики за табачным дымом глаза прятали. Ни к какой смерти не привыкает сердце человеческое. Не бывает она праведной или неправедной.

 Анастасия тоже ходила на майдан, а пришла домой - и бух на колени перед заветной иконкой.

 - Прими, Господи, их души грешные, рассуди, Всемилостивый, по своему Божьему разумению, - шептала она и крестилась в полутемном углу хатенки.

 А Степа молчал. Курил и молчал. Не видно его в полумраке, только рубаха белеет пятном да скрип кашля из угла.

 А на другой день в станице объявился ПБПК - полевой банно-прачечный комбинат. Армия - не армия: бабы в солдатской амуниции да красноармейцы-доходяги с винтовками. Прям около Степановой хаты разбили они лагерь: палатки, поставили, кухни задымили, веревок понатянули и развесили на просушку белье солдатское, но поболе всего бинтов сушилось. Повадился Степа к солдатам на перекур, а через день-два стал помогать у котлов или вообще что попросят сделать - все ж одни бабы, а он хоть и худосочный, а мужик. Вечером вернется и сидит сиднем на приступке, молчит, о чем-то думает.

 Гнали ворога с родной земли, били нещадно за их зверство и честь поруганную, ах как били, и фронт катился на Запад. Засобирались и прачки со своими котлами вслед за войском. Совсем Степа почернел лицом. Анастасии в голову дума втемяшилась: "А могет, кто из баб-прачек Степе и приглянулся, а могет, он кому из них глянулся?"

 Как-то вечером он только на приступок присел, она к нему:

 - Ой, лихо какое! Шо бабы гутарят. Лихо! Лихо!

 - Что ты, мама? - спросил Степан.

- Помнишь Клавку Бакланову? За церквой живет.

 - Так что? - удивился Степан.

 - Она ж твоя погодка, девка видная. Комсомолка.

 - Так что, мама? - опять спросил Степан.

 - Бабы гутарят, шо она с немцем жила. Он у ней квартировал. Она ему и портки стирала, и рубахи.

 - Ну и что? Сразу бабы и решили, что она с ним жила. Ее б тогда, как тех двоих, повесили. Брехня это все.

 - Гутарят, шо пожалели ее матерь да батьку. Сам-то он на фронте, а матерь  слезно просила не выдавать ее, а теперь вот, как наши ушли, стали гутарить. Лихо! Лихо!

 - В такой квашне, мама, все может случиться, а она, может, с ним и не жила. Стирать портки - это еще не значит честь свою продать. Не сама она его в дом заманила. Я вот что думаю, мама..

 - Что, Степа? - встревожилась Анастасия.

 - Уйду я сэтим обозом. Сил моих нету все это терпеть. Эта война не завтра кончится. Если мы их за околицу прогнали, это еще не победа и горю нашему не конец.