— Бабы, ведь бычьяна-то пошли!
— Пошли!
— Ей-богу, пошли, а мы-то чего сидим?
— Бригадиры-то где?
— К лешому скажем, пойдем, да и все.
— На мне дак нету сухого места.
Дождь хлестал изо всех сил, гром трещал прямо над головами. Бабы побежали домой. Одна за другой, след в след, босиком. Я тоже втерся в эту колонну. Технику и бригадиров оставили, знай нарезаем по мокрому холодному лесу. А гроза как будто догоняла нас и ерепенилась еще больше.
— Ой, лешой, ведь грабли-то не мои!
— Чего было в лес народ гонить, к нам бы на Росстань!
— И близко, и трава гуще!
— Я дак и платок потеряла!
— Дроля юбку потеряла, я штанов найти не мог, — добавил кто-то.
— А дальше как? — оглянулся я.
— А дальше не скажу, дальше с картинкой.
— Я же ночь не усну, думать буду.
Женщина, не допевшая частушку, в серой пальтушке. в сапожонках, оглянулась:
— Ой, ой, Василей, и узнать никак не могу!
Что-то знакомое было в ее голосе, я долго вспоминал, кто это. Ах, боже мой, да ведь это же Паранька Соколова! Та самая, которой я играл когда-то на гармошке, а она плясала на гулянках. Какая она тогда была ладная, миловидная, а теперь словно старушка, даже ноги вроде бы покривились, маленькая, с обострившимся носом. Надо же было времени, заботам, семье, вечной работе так переиначить ее!..
Вокруг с еще большей яростью бесновалась шальная, ничем не управляемая таежная гроза. Гром трещал, шарахался одновременно с зеленым огнем разрядов. Он, не зная куда кинуться, метался в разные стороны. Не успевал отгреметь один заход, как взрывался другой, и этот двойной, а то и тройной грохот был страшен. Зигзаги молний не угасали вокруг.
Мы уже выбежали из поскотины в прогон, как вдруг хряснуло не по-здешнему. Метрах в пятнадцати впереди нас в пригорок впилась молния. Одновременно раздался не грохот, а оглушительный треск. Запахло кремневыми искрами. Это было страшно по-настоящему, я на ходу зажал глаза ладонью. Дышать было тоже нечем, так густо лилась вода. Бабы, оглушенные, присели на корточки.
— Андели господни, спаси-сохрани!
Другие не могли даже говорить — так и сидели на земле, ошарашенные, беззащитные, кинули косы и боялись брать. Взяли дрожащими руками, обмотали передниками и платками. Было и жутко и смешно видеть, как им хотелось рассыпаться, разбежаться (говорят, что в куче опаснее), а они не могут рассыпаться и тянутся снова в кучу. Одна отбегает, другая к ней ближе, третья не знает, что делать…
Но гроза была и в самом деле жуткая. Я тоже весь дрожал от возбуждения и холода. Ринулся домой через поле. Как раз в это время над Лобанихой повторился такой же взрыв, какой случился в прогоне. Уже позднее мне рассказали, что доярка Александра Комлева, набивавшая на повети матрас, упала, почернела. В избу ее затащили почти неживую, начали откачивать. Откачали. Она долго не могла говорить, в придачу отнялась рука.
Я же в этот вечер прибежал домой, сменил бельишко и еле отогрелся крепким чаем. Гроза громыхала всю ночь, а утром сквозь сон я слышал, как ругался Дворцов, второй помощник бригадира. Александра Комлева не приходила на дойку вчера и сегодня. Коровы чуть не остались недоеными. Замену доярке Дворцов нашел с великим трудом, оттого, видимо, и ругался.
Утром горит яркое и спокойное солнце. Все затоплено солнечным половодьем, даже в тени воздух кажется золотистым. Кругом свежо, тихо, ласково. Будто и не было вчерашнего содома, когда ветер чуть не срывал крыши, всесильные, взрывались молнии и вся земля дрожала от грома.
Я вздумал побродить по деревне. Собственно, деревни-то нету, семь жилых домов — не деревня. Какие грозы спалили смоленые срубы древних домов, гумен, бань, сеновалов, амбаров, мельниц?
Вот первый дом, на самом краю, дом Степана Тихонова. Помню, в Москве, когда лопнуло терпение, когда нахлынули тоска и счастье от того, что есть где-то Тимониха, я сложил чемодан. Все. Еду на родину. Но на Софийской набережной неожиданно и случайно предложили слетать в Краснодар на пленум Союза писателей. Критик Гринберг заболел накануне, и я полетел на солнечную Кубань под чужим именем. Самолет с ноющим гулом преодолевал время. Кубань… Благословенный край земледельцев, зеленый, сытый, солнечный. Краснодар млел под блеском южного неба. Вздохи теплых ветров гасили и словно сдерживали восторженный гул города, а в Доме офицеров три дня звучали речи писателей, слетевшихся отовсюду. Никогда не думал, что у нас так много писателей. Они говорили о судьбах русской деревни, восхищались, негодовали, спорили. Одни выставляли за панацею от всех бед комплексные звенья. Другие химизацию, третьи еще что-то. А мне все время думалось о Степане Тихонове, который жил где-то в этих краях. Это единственный мужик из Тимонихи, который, покинув родину, остался хлебопашцем, всех остальных взяла в свои объятия промышленность.