Андрей Хинг
Раздвоенный портрет
В ту ночь, накануне бабушкиных похорон, она то и дело просыпалась. В оконном проеме мерцали звезды, она вслушивалась в шум реки, не приносивший успокоения. В памяти всплывали картины скалистых ущелий, которые она однажды видела и с тех пор не могла забыть. Она ловила ящериц, ящерицы превращались в змей; высоко над обрывом на самом юру сидел сокол. «Неужели я от этого никогда не избавлюсь?» Звезды отдавали свой мягкий свет крышам, ее сердцу — ничего. В полночь ей живо представилась бабушка. Из-за двери слышалось ровное дыхание отца с матерью, и она поняла, что ни одно колесико в механизме их жизни не изменило своего ритма, хотя из кухни, где последнее время лежала бабушка, еще тянуло воском и аспидистрой. Этот запах сгустился над ее постелью, приняв почти человеческий облик не то лунатика, не то покойника, который никак не мог привыкнуть к потустороннему миру. Час спустя у нее застучало в висках: «Вот сейчас на бабушкин гроб выпадет роса. Она одна…»
Потом ее обступили сны:
«Я шагаю по дороге среди орешника, моросит, чуть слышен стук капель о листья. Что за небо! Несутся изорванные в клочья облака, хотя ветра не чувствуется. Дорога эта мне знакома. Может, в Храши? Точно не знаю, но голову себе ломать не собираюсь, смотрю на облака, любуюсь; одно похоже на белого слона с поднятым хоботом. Впереди, шагах в пятнадцати от меня, идут отец и мать. Я их ненавижу, они же, как нарочно, делают все, чтоб еще больше разжечь мою ненависть. Не понимаю, чего они так торопятся. Однако я не отстаю от них: я одна и беспомощна, у меня нет сил вырваться из их круга. К чему раздумывать, правильно ли мы идем, они бы и с завязанными глазами нашли дорогу. На маме надето фиолетовое платье, то самое, которое я с давних пор терпеть не могу, потому что в нем у нее живот, как барабан. Ей никак не удается идти с отцом в ногу. Черный костюм придает ему еще более мрачный и суровый вид. Они идут каждый сам по себе, она — по правой, он — по левой стороне дороги. Куда мы идем? Я знаю, что должна идти, должна, как всегда… Я иду по отцовской стороне и думаю: „Этому никогда не будет конца“. На небе уже не видно ни клочка синевы. Облака сгустились и спустились низко, приобрели блекло-розовый цвет, только вершины горных хребтов отливали золотом. Вдруг отец остановился; справа за оградой — запущенное кладбище, при виде его меня охватывает щемящая тоска. Кресты из литого железа поросли чертополохом, надгробные плиты потрескались, они белые и едва видны в зарослях бурьяна и дикой сливы. Расплывшийся огарок свечи мерцает на останках часовенки. Из-за ограды вышел цыган с павлиньим пером и направился к отцу. Подойдя, он что-то сказал. Отец вдруг угрожающе заносит руку — как хорошо знакомо мне это движение, сколько раз я ощущала его над своим затылком, замкнувшись в скорлупе своей ненависти, — цыган подставляет щеку, которая в отсвете облаков становится совершенно свинцовой, да, да, просто омертвелой, а его руки только некоторое время спустя медленно поднимаются к лицу и закрывают его. Я ничего не слышу. Цыган пятится назад, отец продолжает на него наступать, цыган исчезает за оградой, и через минуту я вижу его уже очень далеко, — он стоит, прислонившись к широкому стволу дуба. Все время меня преследуют такие кошмары, душа моя живет больше призраками, нежели реальностью. Мы идем дальше. Показалась деревня. Это не Храши. В этих местах я еще никогда не бывала. Зеленые домики расставлены, как на большой картине; в центре возвышается огромное, похожее на церковь здание, по которому только что пробежал одинокий луч солнца. За оградой неподвижно стоит черный бык. Отец с матерью ждут у входа в деревню. Отец наставляет меня, чтоб я была умницей, при этом его мясистый подбородок подрагивает, а взгляд без тени приязни ощупывает меня с ног до головы. Мать смотрит в сторону. Она вообще была слабохарактерной, а во время семейных сцен становилась еще несноснее, еще меньше похожей на себя. Оба они промокли, но держатся с прежней чопорностью. Дождь падает серебряным песком. Я спрашиваю отца, отчего никого нигде не видно, будто вся деревня вымерла. Он не удостаивает меня ответом, а поворачивается, и они с матерью идут дальше. Не первый раз я оставалась одна, однако, как я ни старалась, я не могла вспомнить такого состояния полной потерянности, какое охватило меня сейчас. Странно, ведь я терпеть не могу родителей, сотни раз я пряталась в чулане подле кладовки в страхе перед отцовским резким голосом, перед их жадностью, эгоизмом и похотью. Мы идем по деревне. Ставни наглухо закрыты, не слышно даже скотины, видимо, запертой в хлевах. Хоть мне и было стыдно за свое платье, я просто мечтала, чтоб кто-нибудь посмотрел на меня из-за забора, пусть даже недобрым взглядом.
Те идут, не оборачиваясь. Неожиданно перед нами возникает большое, похожее на церковь, строение. Свет на стенах погас. Большие пятна образовали замысловатые фигуры, я пытаюсь отгадать, что они изображают. Мое внимание сразу же привлекает белый слон, которого я недавно видела на небе. Отец и мать уже вошли, а я не могу, меня останавливает упавшая плита с какой-то надписью. Я присела на нее. Передо мной раскинулись мокрые от дождя сады, обвитые виноградом дома без каких-либо признаков жизни, хотя и кажется, что там, за закрытыми дверями, кто-то сидит и замышляет что-то странное и злое (конечно, сам до смерти боится, иначе бы не стал останавливать часов в горнице). Я беспомощна, и в этой беспомощности — все страдания моего детства. Над травой порхает черная бабочка. Облака спускаются все ниже и ниже, не оставляя на горизонте ни одной светлой полосы, вот-вот ночной мрак окутает землю. Неужели я так и не стала смелее? Теперь бы лечь, чтоб придавило чем-нибудь тяжелым, только бы быстрее! Дышать все труднее и труднее. Я больше не могу. Скорей бы уж конец. Встаю. На камне надпись: „Встретимся на небесах!“ Я иду к двери, за которой скрылись отец с матерью, вхожу, хоть и не жду от них помощи. Огромное помещение, разделенное колоннами на две части, освещено карбидной лампой. Прямо перед собой я увидела бабушку. Она лежит на куче ярко-желтой соломы и не моргая изумленно глядит на меня. Те сидят под сводом, лицом к лицу, стиснув колени и касаясь ногами друг друга. Меня тошнит от отвращения. На коленях у них глиняный горшок с варениками, и они едят из него с животной жадностью. В закутке, немного поодаль, сухощавый мужчина играет на кларнете. За моей спиной с шумом захлопывается дверь. Те в ужасе озираются, готовые закричать; отец прикрывает горшок ладонью. Становится светлее. Из темноты выныривает кларнетист и идет ко мне. Свет усиливается, звук кларнета тоже, лицо незнакомца приближается…»