Я снова слышу голос журналистки. Кажется, она опять звонит кому-то, оправдывается, что задержалась на работе допоздна. Через несколько секунд до меня доходит: это из-за меня, Арабеллы Беатрис Хемминг. Мой порыв — выйти и извиниться. Да, я такая: всегда первая спешила на кухню, едва мама начинала сердито греметь кастрюлями. Журналистка немного удаляется от двери. Слов не разобрать, слышны только интонации — успокаивающие, чуть виноватые; деликатные, но твердые. Внезапно голос меняется: видимо, она разговаривает со своим ребенком. Ее теплый тон проникает сквозь дверь и окна, согревая твою квартиру.
Возможно, мне следует проявить заботу и посоветовать ей отправляться домой. Твое дело еще находится в производстве, я не имею права давать комментарии до суда. Однако женщина за дверью, как и все прочие, хорошо об этом осведомлена. Репортеры пытаются выудить из меня не факты, а эмоции. Они хотят увидеть мои стиснутые кулаки и дать крупный план побелевших костяшек, хотят заснять слезы, ползущие по моим щекам, словно улитки, за которыми тянутся черные следы потекшей туши. Поэтому я не выхожу.
Телевизионщики со своей технической свитой наконец убрались, оставив за собой заметную «полосу прилива» — кучки сигаретного пепла на ступеньках, окурки в твоих горшках с нарциссами. Завтра вычищу пепельницы. По правде сказать, я напрасно плохо подумала обо всех сразу. Трое извинились за причиненные неудобства, а оператор даже принес мне из лавки на углу букет хризантем. Знаю, ты никогда не любила хризантемы.
— Они даже весной ужасного цвета — темно-синие, как школьная форма, или бордовые, как осенние листья, — с улыбкой говоришь ты, поддразнивая меня за любовь к этому аккуратному, долго не вянущему цветку.
— Они бывают самых разных оттенков, и очень даже ярких, — серьезно отвечаю я.
— Кричащая безвкусица. Как раз для серых бетонных площадок перед гаражами.
Однако эти чахлые экземпляры — проростки нечаянной заботливости, букетик сочувствия, неожиданного, как коровьи лепешки на обочине скоростного шоссе.
Оператор, преподнесший мне хризантемы, сказал, что сегодня в вечернем выпуске новостей будет специальный репортаж о тебе. Я сразу набрала маму, сообщила ей. Думаю, по-своему, по-матерински, она гордится тем, сколько внимания ты получаешь. А его будет еще больше. Если верить звукооператору, завтра сюда нагрянут иностранные репортеры. Забавно — нет, скорее странно, — что всего несколько месяцев назад, когда я пыталась достучаться до людей, меня совсем не хотели слушать.
Понедельник, после полудня
Сейчас они все — пресса, полиция, юристы — жадно слушают: головы склонены, ручки усердно царапают в блокнотах, слышится жужжание диктофонов. Сегодня я даю свидетельские показания в уголовном суде. Это подготовка к судебным слушаниям, которые состоятся через четыре месяца. Мне сказали, что мои показания «жизненно важны» для стороны обвинения, так как я — единственная, кому «известно все, от и до».
Мистер Райт, представитель стороны обвинения, который берет показания, сидит напротив. Полагаю, ему где-то к сорока, хотя, вероятно, он младше и просто по долгу службы выслушал немало историй вроде моей. Мистер Райт весь внимание — он сидит, слегка подавшись вперед, располагая меня к откровенности. Хороший слушатель, но… что за человек?
— Если вы не против, — говорит он, — расскажите все с самого начала, а я потом сам отделю важное от второстепенного.
Я киваю.
— Дело в том… я не совсем уверена, что именно считать началом.
— Скажем, тот момент, когда вам впервые показалось, что что-то не так.
На мистере Райте отличная итальянская рубашка из натурального льна и синтетический галстук с дурацким рисунком — вряд ли обе вещи выбраны одним и тем же человеком. Или то, или другое получено в качестве подарка. Если подарен галстук, то мистер Райт проявляет недюжинную любезность, надевая его. Забыла, говорила тебе или нет, но у меня появилась новая привычка размышлять на посторонние темы, когда мозг отказывается анализировать насущный вопрос. Я поднимаю глаза на мистера Райта.