Я не забыл это краткое, как телеграмма, послание, в котором любовь так удачно сочеталась с угрозой. Но зачем ей понадобилось мне угрожать? Дни напролет я обдумывал этот вопрос, так как от Ману всю неделю не было известий. Видно, она вздумала обуздать меня. Ни само это слово, ни то, что под ним подразумевалось, не могло меня отпугнуть. Для этого я слишком любил Ману. Но казалось, что я угадал верно. Она стремилась обеспечить себе мою покорность, если и не вполне сознательно и обдуманно, то, по крайней мере, весьма тонко и последовательно. Чего же она добивалась? Я начал к ней присматриваться, и это стало переломным моментом в наших отношениях. Прежде Ману была моей любовью, моей жизнью — я не отделял ее от себя. Теперь же я старался понять ее, как героиню романа. Пытался определить, где проходят ее оборонительные рубежи, нащупать центры ее притяжения.
И наконец-то поверил, что она такая же, как и другие женщины. Я больше не боялся задавать ей вопросы, но делал это с безразличным видом, как будто она уже утратила свою способность причинять мне страдания. Так, например, я говорил ей, словно в шутку:
— В сущности, ты ведь любишь мужа.
— Пожалуйста, Пьер, не надо.
— Меня бы это не удивило. Ты восхищалась им, и я уверен, что и сейчас он тебе не безразличен. Но это так естественно, Ману, любимая. Знаешь, я тебя прекрасно понимаю…
И я склонился над ней, пытаясь уловить хотя бы тень согласия у нее на лице. Это нанесло бы мне жестокий удар; но она всякий раз отворачивалась или закрывала глаза.
— Нет, Пьер… Мне трудно объяснить… но постарайся понять… Я им не восхищаюсь и не люблю его, но, если я сейчас его оставлю, получится, что я его осуждаю; его врагам это будет только на руку. Ты ведь не знаешь, какое шаткое у него положение, какие он выдерживает нападки!
Как раз подобные доводы всегда казались мне слишком уж прекраснодушными, чтобы быть вполне правдивыми. Месяцем раньше я бы поверил Ману и восхитился ее благородством. Но теперь меня занимали лишь ее тайные побуждения, надо думать, не столь благовидные. Ману, словно зверек, повинуется инстинкту: тщеславие и жажда счастья терзают ее. Почему же она остается с Жаллю?
Жаллю поднялся со стула и подошел к окну. Ему нравилось разговаривать, повернувшись к собеседнику спиной.
— Думаю, на сегодня все, — сказал он.
Я собрал карандаши и бумагу.
— Вам ведь случалось беседовать с Блешем, мсье Брюлен?
— Разумеется. И нередко. Частенько случалось.
— Говорил он вам, что он думает об этой плотине?
— Право…
— Ну-ну, не увиливайте. Блеш доказывал вам, что эта плотина ни за что не устоит, как и все плотины этого типа. У него это навязчивая идея… А как вы сами-то думаете, мсье Брюлен?
— Увольте… Я недостаточно разбираюсь в этом деле, чтобы…
— Значит, вы думаете так же, как он. Да-да, не спорьте. Этот человек причинил мне столько зла… И надо же, чтобы… Ну да ладно. Не буду вас задерживать, мсье Брюлен.
Жаллю засунул руки в карманы. Он буквально задыхался от гнева. Я вышел, стараясь не шуметь. Вечер еще не наступил, но тень от плотины уже накрыла долину. Я был свободен до завтрашнего дня. Свободен терзаться сомнениями, обвинять Ману, обвинять себя, перебирая бесчисленные обиды, быть может, воображаемые. Я шел по извилистой дорожке, ведущей к озеру. Наши разговоры с Ману… видит Бог, сколько мы с ней говорили… Я помнил их все, до единого слова. Помнил даже ее интонации, колебания, недомолвки. Когда я ей говорил: