Мы подъехали к берегу, и уже различали силуэт стального моста, как вдруг впереди раздались винтовочные залпы, засвистели пули. У меня от страха потемнело в глазах. Я спрыгнул на обочину и кубарем покатился по откосу, пока не ухватился за какой-то куст, в кровь изодрав себе руки. Лежу, ни черта не понимаю. Слышу только: строчат без передышки пулеметы с той стороны. Потом раздался дикий крик, и я услышал, как с дороги под откос, волоча за собой орудие, сорвался грузовик. Через секунду снизу донесся всплеск. Я лежал, уткнувшись лицом в траву. Лежал неподвижно, как труп, безучастный ко всему, без единой мысли в голове.
Не помню, сколько времени прошло, прежде чем я пришел в себя. Стрельба прекратилась. На дороге послышались крики. С той стороны моста тоже кричали на чистом французском языке. Началось нечто невообразимое. Брань, проклятия, стоны, плач. «Сволочи! — вопил кто-то. — Своих перестреляли!» На мосту засветились карманные фонарики. Я выбрался на шоссе. На том берегу легионеры убирали убитых, уносили раненых. Картина была ужасная! У въезда на мост валялись груды трупов. Стояли брошенные в беспорядке орудия, грузовики. После долгих поисков мне наконец удалось найти Киня. Он лежал под грузовиком с развороченным плечом. Труп Зуе я увидел на обочине дороги. Тело Филиппа безжизненно распласталось на радиаторе машины. Фабиани сидел на земле и рыдал, как ребенок. Двое солдат безуспешно пытались поднять его и увести.
Все руки у меня были в крови, но, ощупав себя, я убедился, что цел. Едва началась пальба, солдаты разбежались, и возле грузовиков не осталось ни души. Санитары не успевали справляться с работой, и я сам, как мог, перевязал Киня. Разыскал шофера, с оставшимися солдатами из расчета мы уложили раненых в машину и поехали к Донгмо. В кабине меня охватило такое безразличие, точно меня выпотрошили, ни мыслей, ни чувств. Будь что будет, наплевать на все!
В шесть утра прибыли в Донгмо. Там уже собралось все штабное начальство. Остановились, стали разгружаться. Мои солдаты, вымазанные кровью, серые от усталости, едва двигались. Четверо раненых умерли в пути. Я забрел в первую попавшуюся хибару, выпил кружку воды и завалился спать. Проснулся после полудня, выглянул на улицу — кругом белые флаги, даже над командным пунктом полковника Монрата вывесили, хотя нигде не видно ни одного японца!»
8
Услышав, что к воротам подъехал велосипед, Хой отложил дневник. Это вернулся Донг.
— На берегу озера все деревья увешаны лампами, — послышался его голос из комнаты хозяина. — Светло как днем. Я ехал по Чангтхи и Котко, кругом знамена, и французские и императорские с драконом, столы с курильницами. Если хотите, сходите полюбуйтесь, как готовятся встречать Бао Дая.
— А когда он прибудет?
— Дня через три-четыре.
— В старину говорили: «Куда император взглянет — там загорается дом». В каком-то году Бао Дай возвращался из Франции и должен был заехать в Ханой. А у нас в селе была девушка, дочь Фат Дата, хозяина москательной лавки. И вот она заладила: хочу стать женой императора! Месяц готовилась, платье шила, прихорашивалась. «Только бы, говорит, он посмотрел на меня — непременно влюбится!»
— А что, дядя Бинь, неплохо бы пожить, как Бао Дай? Одна-единственная у него забота — чучелом служить на огороде у французов. Зато куда ни поедет — на всем пути флаги, курильницы, любую девушку выбирай — не откажет!
Хой все еще был под впечатлением дневника Лока, но не удержался от улыбки. Короли, императоры! Старик Деку хитер: рассчитывает загладить позор французского колониального гнета и хоть как-то устоять перед японцами. Вот и ломает комедию, пытается укрепить прогнившие троны в Индокитае. Думает и народ обмануть, и дешевый авторитет приобрести, и японцев обойти. Знамена, курильницы… Фарс! Придет ли время, когда он, Хой, сможет написать об этом? Опубликовать дневник сошедшего с ума солдата? Ведь рассказы, которые он пишет, для этого общества не больше чем булавочные уколы. Чего он этим, собственно, достигает? Так, развлекательное чтение. Для него самого — заработок. А ведь воображает, что создает замечательные произведения! Ни дать ни взять «Толстой с Мучной улицы», который поставляет в еженедельники «чувствительные» рассказы по донгу за штуку и не сомневается, что он — вьетнамский Толстой. На улицу этот писака выходит не иначе как в европейском костюме, впрочем изрядно потрепанном. Наряжается в него и перед тем, как сесть за работу. К письменному столу идет непременно при галстуке, торжественно, словно на литургию. Но когда к этому «Толстому» приходит кто-нибудь из знакомых, его дети — их двое — караулят гостя у двери и, едва тот выходит, подскакивают к нему и, протянув ручонки, клянчат без всякого стеснения: «Дайте, пожалуйста, хао!» Хой вспомнил, как однажды они бежали за ним до самого вокзала, пока он не вывернул пустые карманы. Разочарованные ребятишки презрительно фыркнули и, взявшись за руки, повернули домой.