Слово "отец" она подчеркнула, как бы давая понять, что никого иного возле себя не хотела и не захочет никогда видеть, терпеть, переносить. Если бы никого! Кучмиенко помолчал, солидно посопел, выдержал паузу, необходимую для соблюдения приличия. Мертвому - покой, живому - живое. Отдав положенное уважению погибших, вспомним о том, что жизнь требует от нас... Ага, чего требует от нас жизнь?
- Ну, а если, - снова принялся он за свое, - вот я забрел к вам, хоть и поздно, хоть... и все же я ваш гость... Могли бы вы, например, угостить меня? Чтобы все было прилично, как оно и положено... у нас, советских людей...
"Советские люди" тут были явно ни к чему, это Кучмиенко понял, еще не закончив фразу. Но уже вырвалось, вылетело, назад не впихнешь.
- До гастронома пятьдесят метров, - сказала Анастасия.
- Но ведь гастроном закрыт.
- А запасов советские люди не держат. Когда они пьют, то отдают предпочтение свежему.
- Ну, а если, - он уже и сам чувствовал, как занудлив со своими "ну, а если...", однако слепая сила толкала его дальше и дальше, может, к погибели и позору, а возможно, и к победе, кто же это может знать?
- Ну, а если человек, который вам нравится? Вам же нравятся какие-нибудь мужчины? Вообще могут нравиться?
Анастасия черкнула по нему взглядом, но взгляд увяз в разлинованной клетками костюма фигуре. Сначала ее раздражал этот нелепый искуситель, теперь он просто смешил ее. Не надо объяснять, зачем поздней ночью мужчина врывается в квартиру одинокой молодой женщины. По крайней мере, не для того чтобы рассказывать ей о способах жизни простого советского человека! Он прекрасно знает, чего хочет, но и женщина тоже знает, чего он хочет, и от нее зависит - принять условия игры, предлагаемые мужчиной, или отвергнуть решительно и категорично! Да, ей нравятся мужчины, потому что она молода, красива, она любит жизнь, ее тоже порой охватывает бессильная истома... На ведь не любой же мужчина, и тут пролегает пропасть между миром мужским и женским. Женщина относится к себе, к своему телу, к его чистоте и святости с более высокими требованиями и, так сказать, ответственностью. Над нею тяготеет испокон веку ответственность за род, за гордость, за красоту, она разборчива и капризна, для нее всегда светится что-то почти недостижимое, для определения чего употребляют часто слово "идеал". Но это лишь иносказание, так же как термин "душа" является очень неточным обозначением того непостижимого, сложного чувства, коим руководствуется человек во всем сугубо человеческом.
- В самом деле, - сказала она, не сводя глаз с лица Кучмиенко, - мне нравятся некоторые мужчины. Могут даже очень нравиться... Но... не такие, как вы...
- А какие? - уцепился за слово Кучмиенко. - Какие же именно? Может... может, такие, как академик Карналь?
Они сцепились глазами, как колючей проволокой, сцепились насмерть, никто уже не маскировался, не играл в поддавки, никто не обещал отступлений, враги до смерти, навсегда, но ведь враждебность еще не означает равенства сил. Кто-то должен быть побежден, нападающий считает, что победит он, тот, что отбивается, надеется на свою победу.
- А что? - ледяным голосом промолвила Анастасия. - Почему бы мне не должен нравиться такой мужчина, как академик Карналь? Мало найдется женщин, которым он бы не понравился.
- И если бы он вот так пришел, вы бы не выпустили его с чашкой воды, приветили и угостили, надеюсь, как следует?
- И приветила бы, и угостила, и попробовала бы задержать.
- А меня - нет?
- А вас - нет. Угадали. Собственно, для этого не надо было взбираться на восьмой этаж. Умный человек понял бы это и внизу, на твердой земле.
- Значит, я дурак, с вашего позволения?
- Считайте, как хотите.
- А Карналь, пожалуй, уже и бывал у вас здесь, если судить по вашей недопустимой дерзости.
- Может, и бывал, вам-то что до этого?
- Как это что? Чем он лучше меня?
- У меня в ванной есть весы. Может, взвесить вас? Сравнение с Карналем будет не в вашу пользу.
Кучмиенко выжал на лице усмешку. Рукой попытался поймать Анастасию.
- Прошу вас! - почему-то шепотом сказала Анастасия, может, чтобы выказать ему больше ненависти. - Прошу вас... уйдите прочь!
- Вы меня выгоняете?
- Я вас не приглашала сюда.
- Но ведь долг гостеприимства...
- Не в такое время и не при таких обстоятельствах. И вообще... я не хочу вас здесь видеть... Вы просили воды, теперь уходите!
- А если я не пойду?
- Тогда я вас выгоню.
- Интересно, как именно?
- Ничего интересного. Элементарно выгоню - и все.
- И вам не жалко? Среди ночи выгонять усталого человека... который... который...
- Нет, не жалко. В данном случае это чувство просто неуместно. Вы не из тех, кого жалеют.
- А из каких же я?
- Не время и не место для объяснений. Да мне просто и не хочется объяснять.
Она пошла к двери, распахнула ее.
- Прошу вас!
- Могут услышать соседи.
- Пусть!
- И этот Мастроянни. Он, знаете, сонный вечно, но ведь язык у него есть!
- Я ничего не боюсь! Подумайте лучше о себе!
- Вы что, позовете соседей? Или, может, милицию?
- Нет, я просто сама уйду из дома, а вы оставайтесь здесь.
- У вас две комнаты, места достаточно. Вы можете идти на эту свою... тахту. А я на диван. И до утра. Не стану же я в самом деле брести через весь Киев в такое время. Дома - никого. Огромная квартира, и один. Представляете? Вот я ложусь на диван - тихо, мирно, с полным уважением к вашей независимости и неприкосновенности. Неужели выгоните? Не выгнали бы Карналя?
- Слушайте, - она подошла к нему вплотную, стиснула почти по-мужски зубы, - если вы еще раз, если вы... Не трогайте его! Не трогайте Петра Андреевича! Я почти совсем его не знаю. Видела один раз, два... но... Вы не смеете! Это благородный человек!
Кучмиенко испугался, но и обрадовался в то же время. Может, правда, ничего не было? Может, хоть тут он опередил Карналя? Скажем откровенно, опережение не такое уж и значительное, больше тут позора и унижения, чем чего-то по-настоящему утешительного, но все равно.
От такого открытия Кучмиенко обнаглел еще больше - как стоял, упал на диван, по примеру своего сына, не снимая ботинок, разлегся, разнеженным голосом заявил:
- Я хочу здесь спать...
В нем было что-то от бездарного актера. Даже гнусавость в голосе, нарочитая, подчеркнутая, так что голос вытекал у него из носа, точно расплесканный. Анастасия содрогнулась от отвращения. С такой глупости началось! Пожалела среди ночи - и кого? Как не поняла, что он ищет зацепки, и вот она, которая выше всего ценила свою независимость, которая гордо шла по жизни, помня всегда своего отца, никогда не сгибавшегося ни перед кем, она обманута. Ее благосклонность завоевать было трудно, невозможно, один раз она поддалась глупому страху, побоялась отстать от подруг, уже замужних, поверила, что может быть счастливой, тем более что ее будущий муж обращался с нею так бережно, точно она была хрустальной, драгоценной вазой, притупил ее бдительность, умел быть ненадоедливым и ненастырным, брал в петлю издалека, незаметно, и петля та показалась шелковой. Но она выгнала его, как только убедилась, что он никчемность и лодырь, и не вспоминала больше про свой неосторожный шаг.
Отца нет и не будет. Ее мать напоминала далекий материк, знакомый только по дивным ароматам, время от времени доносившимся от привезенных в трюмах морских кораблей золотистых плодов, за которыми избалованные достатками киевляне мигом выстраиваются в очереди. Анастасия привыкла к суровой нежности отца, маленькой так и думала, что всю жизнь будет тереться щекой о его жесткую щетину, вдыхать крепкий запах табачною дыма, которым была пропитана одежда отца, его волосы и даже его голос. И когда ударило необратимое, когда отца не стало, она упорно, точно бы заново, создавала его работой своей мысли, верила в его реальность, хотя никто бы в это не поверил, да она никому и не рассказывала об этом. Кучмиенко стал еще омерзительнее, загрязнив ее память об отце, ворвавшись в эту память. Этот человек, видно, имел свойство мгновенно опошлять все, к чему прикасался. Показал пальцем на планшет отца - замахнулся на ее величайшую святыню. Назвал имя Карналя - и Анастасии почему-то мгновенно вспомнилась омела, которая упорно хочет зеленеть сильнее и гуще, чем дерево, из которого она пьет соки. Жалкие потуги мысли, убогая чванливость, безнаказанная грубость... Неисчерпаемой мизерности человек... еще вспоминает про секс, ищет для себя женщину, и женщина, как рабыня, должна идти на его зов послушно и покорно? Для таких стать бы древней египтянкой. У египтян когда-то коршун считался символом материнства. Они верили, что все коршуны только женского рода и оплодотворяются ветром. Уж лучше ветер, самый суровый и дикий, чем все эти кучмиенки.