— Понимаю.
— А знаете что?! — оживился вдруг Александр Дмитриевич. — У меня идея: сдайте-ка вы мне в аренду недельки на две ваш терем. Я вам так натоплю — до будущего года хватит. Плата, разумеется, вперед…
— Плата с кого, с вас или с меня? — хитро прищурившись, спросила она. — Если с меня, ничего не выйдет. Зарплата моя невелика и вся рассчитана. А от пенсии я отказалась.
— Ну, Наталья Сергеевна, — обескураженно развел он руками.
— Я предпочитаю джентльменские отношения. Топите, живите — и никаких плат. Подвиньте-ка мне сигареты, молодой человек…
Так он поселился в этом маленьком финском доме. По утрам делал лыжную пробежку. Обходил по кругу небольшой поселок, затем вдоль просеки по утрамбованной старой лыжне добегал до станции и возвращался назад, раскладывал на стареньком письменном столе свои бумаги. Иногда ему удавалось работать до сумерек. Тогда он наскоро обедал и шел на станцию за газетами, возвращался уже затемно. Включал настольную лампу с пестрым абажуром. На полке в комнате, где он работал, оказалось изобилие старых, даже старинных, журналов. Подшивка «Нивы» за 1902 год, две дореволюционные подшивки «Вокруг света».
В то утро он по обыкновению сел за стол. Но к бумаге так и не смог притронуться. Верхнюю часть его окна пронизывали яркие, не по-зимнему горячие солнечные лучи, падая на стол, они отражались стеклом, белыми листами бумаги, били прямо по глазам. Александр Дмитриевич посидел несколько минут, зажмурив глаза и подставив лицо теплым лучам. Потом решительно встал и пошел одеваться.
Далеко позади остался поселок, и уже кончилась лыжня, проложенная им за последние дни, а он все шел, прихлопывая лыжами стылый снег. И остановился только тогда, когда его тесно окружили березы. Александр Дмитриевич огляделся. Со всех сторон был густой, белейший березовый саван. Под ногами чистый снег, впереди и по сторонам — березы. Все белое, сливаясь, превращалось в сплошное полотно, в густое белое марево. Александр Дмитриевич ощутил вдруг, что он буквально растворяется в этом нереальном ледяном и призрачном мире. Посмотрел вверх и увидел темные ветви, контрастным рисунком лежавшие на голубом фоне. И снова посмотрел перед собой, подошел к березе, прислонился к иссиня-белесой коре. «Какая холодная белизна кругом, — подумал он, касаясь щекой глянцевой прохладной кожицы ствола. — Прямо стерильная какая-то… Березовый мороз… Какой березовый мороз… настолько белый…» — Александр Дмитриевич задумался, стараясь подыскать метафору. Долго, до рези в глазах, смотрел вдоль прямого гладкого ствола вверх. И слова вдруг сами сцепились в тугую крепкую цепочку:
Потом он долго шел от дерева к дереву, останавливался, переводя дыхание, потрясенный все еще окружавшим его белым пронзительным мраком. И уже не мог остановиться, повторял про себя, шептал, стараясь застолбить в памяти пришедшее к нему внезапно и так легко к радостно:
Кончился березняк. Александр Дмитриевич сделал петлю вокруг чащи и вышел на собственную лыжню. В сознании его все еще звучала последняя строфа. Но как ни повторял он ее про себя, как ни искал мучительно рифму — все куда-то ушло так же внезапно, как появилось. «Не волен… не волен… не волен…» — стучало в его висках и с каждым ударом лыж по насту. И потом, позже, когда он сумерничал в комнате у окна, допивая остывающий чай, он уже против воли своей, скорее уже машинально, продолжал искать рифму «Не волен… не волен… болен…» Боже мой, я действительно болен. Взгляд его упал на белое, точно залитое сахаристой пленкой стекло. Долго и пристально смотрел он на это стекло, пока узоры на нем не шелохнулись, не поплыли в сторону, принимая иную, причудливую форму. Постепенно в мыслях он оказался далеко отсюда, — там, в Осташковом тупике, в маленькой комнате на чердаке, возле такого же примороженного окна. «Как же ее все-таки зовут?» И снова на память пришли те же имена. Ксения, Вера? Варенька? Елизавета? А может быть, мы тезки? Тогда Александра, Сашенька? Нет, я все-таки болен… Болен… болен… А почему бы и нет? Ведь в чувствах человек не волен… Но — болен. Болен! Я болен именем твоим… Вот в чем дело.
Александр Дмитриевич встал и, обойдя стол, прислонился горячим лбом к стеклу. Прежде чем записать на бумагу, он мысленно повторил всю строфу:
Отложив ручку, снова подошел к окну. Сердце обволокло щемящее чувство удовлетворения. И он уже не мог унять себя, своего этого чувства, своих мыслей. И следующие строчки возникли свободно и скоро, точно они давно уже были рождены и просто на время, ненадолго забыты.
Долго стоял он у окна, прислушивался к тишине. Седые пряди сигаретного дыма, поднимаясь вверх, едва не сливались с узором на стекле.
Потом он опять мысленно разговаривал с Незнакомкой. Он рассказал ей про березовый остров. Про стену деревьев, слившихся в огромное белое полотно.
Знаешь, я никогда не видел подобного. Сказочный, неземной какой-то мир. Неужели мы так всю жизнь и будем открывать для себя Россию? А хочешь, я расскажу тебе про другие березки? Про маленькую березовую рощу за околицей села, где были мы с мамой в эвакуации. Не так далеко от того села был громадный стальной мост через Волгу. Немцы бомбили его чуть ли не ежедневно. Но ничего не смогли сделать. Не дали наши истребители, наши зенитки.
Только потом, через много лет, узнал я историю той березовой рощицы. Тридцать лет минуло после страшной войны. Мирно спало село в одну из тихих июньских ночей. А на рассвете людей разбудил необычайной силы взрыв. Собравшись за околицей, увидели они поверженную рощу. Более тридцати лет пролежали в земле, в песчаном грунте, огромные бомбы. Березки, успевшие вырасти после войны, поднимались все выше и выше. А корнями своими уходили все глубже и глубже в землю, к ее живительным сокам, пока не встретились с губительным металлом, пока не нажали на детонаторы. И отдали жизни свои, чтобы спасти людей…
Я недавно был там. Ни пня не осталось от березок тех, ни корешка. Но стоит чуть поодаль от бывшей рощицы засохший после взрыва столетний дуб. Огромный, с заскорузлыми седыми ветвями, застывший на пригорке, точно памятник самому себе и геройски погибшим сестрам. Который год уже стоит. Не трогают его люди…
Александр Дмитриевич прошел на кухню, поставил на плиту чайник. На улице вьюжило, и через форточку на подоконник намело добрую пригоршню снега. Александр Дмитриевич слепил снежок, сжал ледяной, обжигающий ладонь комок. Бросил его в форточку. Достал с полки чай, открыл новую пачку и вдруг снова вспомнил комнату Незнакомки. «А где же она себе готовит чай? — неожиданно подумал он. — Вообще пищу, ужин, завтрак? Не святым же духом…» Мысленно прошелся взглядом по предметам, что были в ее комнате. Софа, стол, шкаф для одежды. Ага, сразу же за шкафом, вспомнил он, была плотная серая штора. Прежде он думал, что она прикрывает нишу в стене. Скорее всего, за ней — небольшая подсобка. Он представил себе, как она приносит оттуда чашку с чаем, ставит на письменный стол. Садится и раскрывает книгу. Рядом — старинная фотография, сосновая ветка… И он припомнил «разговор» с Незнакомкой, начало своей исповеди.
На чем я тогда остановился? Про Ивана что-то хотел… Да… Так вот, рассказал он мне все только через сутки. В дороге. Ехали мы тогда долгим сибирским трактом в Красноярск за продовольствием. Загрузились, как сейчас помню, кулями с мукой, консервами, концентратами разными, сахаром и крупой — и в обратный путь. И когда через тайгу катили по-над Енисеем, остановились у родничка. Попили, передохнули. Тут-то и поведал он мне, что стряслось с ним. Беда, говорит, со мной, Александр, и вздохнул, закуривая. Девчонку, оказывается, он встретил. Там же, на футболе, во время поездок этих коллективных. Да такую, говорит, что — дай бог! С трудом познакомился, Раисой назвалась. А дальше — «да», «нет», «не знаю», «простите, я занята». Описал он мне и внешность ее. Стройная, легкая, говорит, как птица, глаза огромные, агатовые, и волосы тугой волной спадают ниже пояса. И представил я, каких же великих трудов душевных стоило замкнутому обычно, тихому Ивану заговорить с той девчонкой. А теперь вот — бессонные ночи. И мысли, мысли сплошные. Думы… И попробовал утешить я его, скаламбурил. Такую-то беду, говорю, Иван, руками разведу. Легко тебе, сказал он, непривычно сурово взглянув на меня, и, отбросив окурок, шагнул к машине. И — как отрубил. Замкнулся, до дома ни слова. Решил я поехать на этот футбол с ребятами. Сразу же, в первый выходной. На стадионе Иван сначала исчез куда-то. Только после перерыва между таймами разыскал я его на другой стороне трибуны. Пробрался поближе и сел чуть поодаль, наискось от него. На одной скамье с ним сидели две девушки, склонившись друг к другу, о чем-то разговаривали. Конечно же я сразу узнал Ее. И понял, что Иван прав. С ним действительно беда. А может быть, наоборот — счастье, самая земная, но самая высочайшая радость, радость любви? Или все-таки горе, неразделенная любовь? Признаюсь, в первые минуты я просто растерялся. Поразила какая-то непривычная, не встреченная мною еще в жизни тонкость, пожалуй, даже изысканность черт лица этой девушки. Длинные темные ресницы оттеняли яркие, сияющие каким-то магнетическим отчаянным светом глаза ее. Белизна кожи и плавные дуги густых бровей подчеркивали выразительность этих глаз.