Выбрать главу

Говорю тебе, я больше не жил своей жизнью, я только писал свою философию, я как будто уверял себя в остроте лезвия вместо того, чтобы испытать эту остроту на собственных венах.

* * *

И ничто не нарушало эту геометрическую точность, ничто не приближало лезвие к твоей плоти — хотя бы для того, чтобы снова испытать надежду не только как простое определение, хотя бы для того, чтобы страх не был несуществующей печалью, возникающей из-за прошлых или будущих действий, в результате которых мы сомневаемся? И даже встреча с Кларой Марией не заставила бы тебя усомниться в правильности существования в одном лишь философском размышлении о жизни?

* * *

Даже она. Я встретил Клару Марию в 1663 году, когда ее отец написал несколько антигосударственных памфлетов, и тогда стало ясно, что мне больше нельзя посещать их дом, потому что это было бы еще одной уликой против меня — а меня уже объявили человеком, вещающим от имени дьявола.

Мы виделись, возможно, в последний раз. Она стояла, прислонившись к ограде балкона, и глядела куда-то далеко за горизонт. Я пытался запомнить ее, запомнить такой, какой она была во время той встречи, но даже тогда, а не только позже, когда я пытался вспомнить эту нашу встречу, да, даже тогда я не мог уловить ее внешность. От меня ускользали, утекали, как вода между пальцами, ее голос, запах ее дыхания (я не мог уразуметь, правда ли от нее пахнет парным молоком), я даже не понимал, как она выглядит — так же, как раньше, или нет, когда один глаз у нее был полон вопросов, другой — всезнания; я пребывал в остолбенении. Я знал, что мы, скорее всего, видимся в последний раз, и она это знала тоже.

«Мы видимся в последний раз?» — спросила она.

«Может быть», — сказал я.

«Тебе грустно?» — спросила она.

«Грусть — это тоже всего лишь аффект. Нет ни одного аффекта, из которого мы не могли бы сформировать адекватную идею — когда одно тело не согласуется с нашим и аффектирует нас грустью, мы можем создать идею того, что является общим для этого тела и нашего».

«И что тогда?»

«Так мы поймем, почему эти тела не согласуются — человек понимает, почему его тело и внешнее тело не могут совмещать свои отношения на постоянной основе».

«И что тогда?»

«Такое осознание приносит радость — когда мы понимаем причины грусти, она перестает причинять страдание».

«А потом?»

«Активная радость, которая проистекает из создания адекватной идеи грусти, побуждает нас создавать все более и более адекватные идеи обо всем, что нас окружает, и таким образом мы получаем адекватное представление об атрибутах Бога».

«А потом?»

«Тогда наше адекватное представление о некоторых атрибутах Бога приведет к осознанию сущности вещей, и мы таким образом оформим знание о вечных сущностях: понимание сущности Бога, отдельных сущностей, которые существуют в Боге, и как они понимаются в Боге».

«А что потом?»

«Никакого потом нет. Это максимум, чего можно достичь».

«Ты меня совсем не понял. Ты все время отвечаешь мне, как будто я спрашиваю: а что потом с разумом? А я тебя спрашиваю: а что потом с жизнью?»

Теперь я думаю, что я не только тогда ее не понимал, а что не понимал ее никогда — но это непонимание возникло не из-за моего нежелания понять ее, а из-за моего страха, что я пойму. Я себя спрашивал: «А что потом с жизнью?», а она себя спрашивала:

«А что потом с философией?» Для меня жизнь имела пугающий смысл, для нее философия без жизни была бессмысленной.

«С жизнью?» — повторил я ее вопрос. От этих слов мне стало больно в груди.

«Да», — сказала она. Она заметила, как я себя чувствую; хотя она и хотела, чтобы то, о чем я говорил, превратилось в пепел, но при этом не хотела, чтобы я чувствовал себя проигравшим. Она не хотела видеть меня неудачником, хотя в глубине души знала, что я проиграл самую важную битву, знала, что я превратил жизнь в битву за вечное и бесконечное; поэтому она повернулась так, что солнечный свет падал ей в глаза, и она не могла увидеть, как у меня изменилось лицо.