«Сколько стоит килограмм рыбы?» — спросил я.
«Не знаю, — ответила она. — Я не ем рыбу. Я не могу есть то, у чего есть глаза, — сказала она. — Теодор иногда говорит мне: если ты не можешь есть то, у чего есть глаза, то ешь кротов».
«Как Теодор?»
«У него волдыри на ногах. Много работает. Принимает пациентов».
«А ты?»
«У меня нет волдырей», — говорит она и смотрит себе на ноги. Она босая.
«Как дела?»
«Не знаю. Я давно уже не пахну парным молоком. — Она разглядывает свои пальцы. — Теперь мне кажется, что я понимаю, что означают эти слова из „Анатомии меланхолии“: Исчезновение необходимого существа продолжает отнимать у меня самую ценную часть меня самой: я рассматриваю это как рану или лишение, но все же обнаруживаю, что моя мука — всего лишь только отложенная ненависть или желание присвоить то, что я храню для кого-то или чего-то, что меня предало или оставило».
Она смотрит на меня и улыбается. «Ты снился мне, — говорит она. — Ты сидишь в углу со своей матерью и разговариваешь с ней». «Я вам не мешаю?» — спрашиваю я. — «Нет, — говорит твоя мать, — мы все равно не вечны. А ты молчал… И сейчас молчишь».
«Я знаю. Надо бы что-то сказать. Но я не знаю что». — И я опять промолчал, а она исчезла.
Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, и поэтому я оправдывал появление Клары Марии в своих мыслях, хотя мне было страшно видеть ее так ясно открытыми глазами.
Иногда в моей комнате появлялся Иоганн. Чаще всего он молчал, и я не решался у него что-либо спросить, хотя я хотел узнать о нем так много всего. Однажды он сказал мне:
«Бывают моменты, когда одежда мешает телу настолько же, насколько иногда человеку мешают мысли».
Он медленно раздевался, наблюдая за признаками волнения на моем лице. Он подошел ко мне, взял мою руку и положил ее себе между ног.
«Ты думаешь, что бесконечность тверже моего фаллоса?»
И в тот момент, когда я попытался сравнить бесконечность и фаллос, он исчез.
Однажды вечером, когда я сидел на полу в углу, рядом со мной села мама.
«Это очень странно», — сказал я ей.
«Что?» — спросила она.
«То, что я тебя воображаю, — сказал я. — Не думай, что я сумасшедший, раз я с тобой разговариваю, а тебя здесь нет», — сказал я.
«Не беспокойся, — сказала она, — я так не думаю. Какая мать подумает такое о своем ребенке — хоть он и сумасшедший, он все равно ее».
«Странно, что я вижу тебя так ясно», — сказал я.
«Почему странно?» — спросила она.
«С тех пор как ты умерла, я не могу вспомнить твое лицо».
«Ты не хотел его вспоминать», — сказала она.
«Да. Не хотел вспоминать, — сказал я. — Ты сердишься на это?»
«Нет, — сказала она. — С чего мне сердиться?» Я молчал. «Тебе было тяжело, когда я умерла? — спросила она. — Ты был маленький, всего шесть лет».
«Я не помню, — сказал я. — А потом не хотел вспоминать. Я хотел забыть, что ты мертва». Она молчала. «Из Роттердама приехал дед. Наверняка он скорбел о тебе, но перед нами, детьми, он не плакал. Только глаза у него были красными. Но про тебя он не говорил. Он дал мне что-то, не помню, что-то из еды или одежды. Я не мог это взять. Протягивал руку, но пальцы не разжимал. Я думал, что все, что мне подарят, все исчезнет, я знал, что исчезнет. Как будто и не было. И именно поэтому я с самого начала хотел, чтобы ничего не было. Чтобы потом не страдать, когда я это потеряю. Поэтому мне захотелось найти что-нибудь вечное. Поэтому я решил влюбиться в Бога, а не в человека. И к тому же меня привлекали трупы. Только трупы. Я мастурбировал, думая о них. Днем я ходил в Theatrum Anatomicum, смотрел, как их вскрывают, а ночью думал о них. Живые тела меня не привлекали. До того дня, когда…»
Что-то зашуршало в другом конце комнаты. Там, возле окна, стояла Клара Мария.
«Я вам не мешаю?» — спросила она.
«Нет, — сказала мать. — Мы все равно не вечны».
«Но хоть бесконечны?» — спросил Иоганн, входя в комнату и закрывая за собой дверь.
«Нет, — ответила мать. — Смотрите, смотрите, как мы исчезаем».
И правда — они бледнели, становились все прозрачнее, превращались в воздух.
Я выдохнул, откинув голову назад, ударяясь затылком о стену, и все спрашивал себя: я сумасшедший, я сумасшедший, я сумасшедший?
Неужели я болен умом, спрашивал я, чувствуя болезнь тела. Я едва дышал, у меня давило в груди, ночами я кашлял, а потом прокалывал иглой вену, пускал себе кровь, как советовал врач.
Чтобы спрятаться от безумия, ты сидишь и рисуешь. Потом, через годы после твоей смерти, когда Колерус, который писал книгу о тебе, придет в дом Хендрика ван дер Спейка, чтобы расспросить о твоей жизни, Хендрик вынет из ящика твои рисунки, и Колерус запишет: «Он сам научился рисовать и рисовал обычно тушью или углем. Я держал в руках кучу таких набросков — на них были портреты людей, которые его посещали или которых он случайно встречал. Среди других я нашел рисунок, на котором был изображен рыбак в рубашке, с сетью, переброшенной через правое плечо». Колерус внимательно рассматривает рисунок, но не замечает, что на нем нарисован не рыбак, а ты сам, и что-то, что переброшено через плечо, это не рыболовецкая сеть, а паутина.