Выбрать главу

- И тут приходит фантаст?

- Да, тут-то он и появляется. И дает форму для этих расплывчатых представлений. Читатель фантастики в среднем неизмеримо отчетливей, конкретней представляет себе будущее, чем тот, кто ее не читает...

- Но ведь это произвольные формы!

- В том-то и дело, что нет. Их конкретность в чем-то произвольна, субъективна, но сквозь нее просвечивают все те же общие законы, которым подчиняется воображение писателя и читателя - законы истории. И в этом главное - через субъективные и конкретные художественные формы читатель приобщается более глубоко, более интимно к этим общим законам. От знакомых общих законов - к конкретным представлениям, к чувственной реальности и через нее - к остраненному, чувственному постижению этих общих закономерностей. В "обычной литературе" чуть ли не наоборот: от знакомой конкретности своего быта - к обобщению, уловленному художником, и через него - к более глубокому пониманию конкретного.

- Если так, то это уже будет верно для всей фантастики. В одном случае объектом будут понятия науки, в другом - морали, социологии, философии, но смысл происходящего одинаков. Фантастика заново "очеловечивает" науку - в широком смысле слова. Не лишая ее рационалистической привилегии, прокладывает к ней художественный, эмоциональный мостик. Ну, .конечно, не в виде тех наивных сравнений, которыми пестрят популярные брошюры...

Он задумался. Потом покачал толовой.

- Кое с чем я согласен. Можно, например, понять тяготение фантастики к так называемым "вечным" темам: литературная, или точнее - человеческая традиция плюс новые возможности... Остраннение?.. Вряд ли кто-нибудь так четко показал нам нашу человеческую совесть в ее страшном овеществленном виде, нашу силу и слабость, как Леи в "Солярисе". Пожалуй, верно... Ведь "время действия" в фантастике, ее несуществующий мир действительно причудлив. У Лема в его философских вещах - это чисто логическое время, вневременное, так сказать. И в последних книгах Стругацких - почти то же самое. А вот у Уэллса, у Ефремова, в рассказах, скажем, Днепрова - это действительно будущее время... В общем фантастика создает как бы особое литературное пространство - пространство и время чистых проблем, рациональных сущностей мира...

- Теперь уже ты увлекся игрой в определения?

Он пожал плечами.

- Что поделаешь? Видно, это в нас крепко сидит, - Я усмехнулся в его добродушное теперь лицо, - Ну, а скажи, зачем же фантастике наука?

Он улыбнулся.

- Я мог бы привести слова Уэллса. Он говорит, что всего лишь заменил вмешательство мага на интервью с наукой. Для него роль науки в фантастике сводится к роли рычага, переводящего события в плоскость несуществующего; там, в этой плоскости, Уэллс соединяет ("вмешательство мага"!) оба аспекта сказки - исполнение желаний и социальное обличение. Его мир исполненных желаний и оказывается наилучшим социальным обличением.

- Это приемлемо, - откликнулся я. - Вполне понятно, почему именно Уэллс, определяя роль науки в фантастике, указывает на генетическую связь со сказкой. Такое определение подошло бы и Брэдбери. Лирик, романтик и сказочник, он ближе в этом отношении к Уэллсу, чем аналитичный Днепров. И, разумеется, у Днепрова есть свой ответ на мой вопрос. И, разумеется, он складывается из представления о фантастике как средства показа научного прогресса. Ибо такой является фантастика Днепрова. Наука нужна фантастике в любом ее обличье, ибо фантастика начинается с научного осмысления мира. Мира в целом или любой его части, но взятых в движении, в тенденциях, в подспудных закономерностях, не имеющих чувственного бытия и потому бытующих в понятиях.

- Стало быть, говоря о науке, ты имеешь в виду не конкретные науки, а общий научный способ подхода к миру, мировоззрение?

- Ты только теперь это уловил? Конечно. И в той мере, в какой видение фантаста отражает - правильно отражает - научно обоснованную картину мира, - его фантастика научна. Не интегралы решают судьбу этого определения, а верное угадывание или понимание законов, правящих интегралами и судьбами людей. А вкладываемый сейчас в это определение смысл узок. В последних сказках Лема - например, в сказке о машине, умевшей делать все на букву "Н" - употребление науки в этом узком смысле, использование ее чисто терминологическое. "Машина" для Лема - то же, что корабль Гулливера для Свифта. В те времена путь в неведомое пролегал через море, сейчас - через космос или лабораторию, но и то и другое всего лишь дань традиции, привычке века. Там, где другие открывали Острова пряностей, Свифт открыл целый мир - его историю, политику, мораль.

- Значит, и Брэдбери, о котором пишут, что он, ненавидящий науку, по недоразумению числится научным фантастом, и американская фантастика с ее "войной всех против всех" во все времена и на все пространства тоже научная фантастика?

- По-моему, да. Чем, собственно, отличается Брэдбери от Уэллса, Азимов от Днепрова, как фантасты? У первых находит выражение одна сторона научного взгляда на мир и историю, вторые видят оба аспекта. Это различие метафизики и диалектики. Но первоначальный импульс у них один: все они идут от науки.

- У тебя наука сначала расширилась, а теперь и вообще потеряла всякие очертания. Ты говоришь уже не столько о самой науке, сколько об интерпретации ее итогов, о понимании ее путей и, по существу, путей истории? Впрочем, если говорить о мировоззрении, нужно брать именно так.

- Я говорю о науке как о картине связи явлений, взаимодействия и развития их, дающей понимание причин и следствий. Это не каталог фактов.

- Но без фактов...

- Кто же спорит с этим? Но если ты вглядишься в фантастику, то увидишь, что именно это - научное мировоззрение - и нужно было ей, именно это ее и оплодотворяло, определяло главные цели, направление интересов. И это же обозначило границы лагерей...

- Каких еще лагерей?

- В фантастике есть свои лагеря. Если хочешь - направления.

- Это ты о метафизике и диалектике?

- Нет, с метафизической фантастикой все относительно ясно. Извлекая из науки метафизический урок, фантаст - вольно или невольно - омертвляет движение, берет его застывший момент и тем самым сразу же нарушает пропорции мира, к исследованию которого приступает. Он разрушает свой метод.

- Даже Брэдбери?

- И Брэдбери, и Азимов, и Сциллард - они блестяще анализируют остановленное мгновение, но именно потому им нечего предсказать. Их миры безвыходны, замкнуты, это вечный, мучительный, как пытка, повтор одного и того же.

- Так. Значит, метафизика у тебя тождественна с пессимизмом в итоге?

- Ну, в конце концов весь американский фантастический апокалипсис растет из метафизического понимания истории и роли науки в ней. Но Брэдбери, Сциллард - те защищают в этом аду человека, они могут в вырванном из времени миге раскрыть страхи и сомнения человеческой души, хотя и не могут показать надежд, могут вызвать в нас сострадание и понимание. А другие - вся эта "черная сотня" из космических притонов, они ведь ничего не защищают, не открывают, за ними - пустота...

- Нет, ты все-таки продолжай.., а диалектика дает в итоге оптимизм?

- Исторический оптимизм.

- Опять красивости?

- Нет, я просто не знаю общепринятой терминологии. Короче, я за сложный оптимизм - против бездумного бодрячества.